Л. Троцкий‎ > ‎1940 г.‎ > ‎

Л. Троцкий 19400000 Материалы к книге о В. И. Ленине

Л. Троцкий: Материалы к книге о В. И. Ленине

[Архив Л. Д. Троцкого. Том 9]

Предисловие

Эта книга - исследование. Одни вопросы пришлось освещать впервые, другие - в разрез с упрочившимися взглядами. Автор не забывал, однако, что он пишет книгу для всех. Он убрал леса, оставив лишь стены. Там, где ему приходилось разъяснять, почему он избрал один путь, а не другой, он старался сделать читателя участником исследования, не возлагая в то же время на его плечи слишком тяжелой ноши. Автор надеется, что его книгу можно будет читать, не насилуя своего внимания.

Официальная история и биография ставит себе задачей уменьшить значение предшественников Ленина, не только группы "Освобождение труда", но и Маркса с Энгельсом; преувеличить противоречия, отделявшие Ленина от других революционных марксистов; преуменьшить роль и значение последних; замазать противоречия в развитии самого большевизма; и, наконец, как увенчание этой благочестивой работы, включить в круг благодати даже родственников Ленина при помощи фантастической биографии отца, ложной характеристики брата и пр.

Исключением является вдова Ленина Крупская, которая слишком долго была под непосредственным его влиянием, чтобы безмолвно склоняться пред официальными фабрикациями общественного мнения; делая огромные уступки официальной легенде, Крупская все же пытается удержаться в границах, указываемых наиболее неоспоримыми фактами, и периодически попадает поэтому под тяжеловесные удары официальной историографии.

В воспоминаниях Крупской, как и других наиболее добросовестных мемуаристов, не все сказано и не все сказано правильно: есть множество сознательных умолчаний и не меньше односторонних подчеркиваний, продиктованных соображениями сегодняшнего дня. Не трудно было бы показать, что Крупская далеко заходит на пути политического и морального оппортунизма. Далеко, но недостаточно. Умалчиваний и односторонностей правящей группе недостаточно; от нее требуют активного творчества в духе официальной легенды. Отсюда жестокий разнос ее воспоминаний.

Можно установить закон: чем позже написаны воспоминания, тем большую дань они отдают официальной легенде. Даже в работах Елизаровой, наиболее добросовестной бытописательницы семьи Ульяновых, можно, сопоставляя разные варианты, написанные по одному и тому же поводу в разные сроки, установить без труда крайне поучительные наслоения.

Таким образом, на протяжении этого труда нам не раз придется освобождать Ленина из плена преданных воспоминаний и восторженных характеристик, гораздо более характерных для почитателей, чем для почитаемого.

В Советской России литература, живопись и скульптура создают особый условный образ Ленина, освобожденный от "слабостей", т. е. от тех черт, которые делали его живым человеком.

Как поток обтачивает камень, превращая его в голыш, так монопольная и монотонная работа официальной мысли обтачивает, закругляет, полирует образ Ленина, делая из него каменного идола.

Так как наиболее простые объяснения, особенно если их повторять в миллионах экземпляров - а таковы тиражи Советов и Коминтерна - легче всего усваиваются, то приходится констатировать - здесь автор выступает уже в качестве свидетеля, - что во всеобщий обиход вошли наименее доброкачественные сведения о духовном формировании Ленина.

Предшественников у Ленина не было или они отодвинуты в глубокую тень. Вместе с тем идейная жизнь самого Ленина перестает быть процессом развития. В ней нет этапов, кризисов, переломов, ошибок и исправлений. Жизнь Ленина состоит в автоматическом изложении и применении "основных положений большевизма".

Эпигонство означает приостановку идейного роста. Эпигонская историография распространяет застой и на прошлое. Раз появившись на свет, ленинизм оставался неизменным и равным самому себе.

Показания живых сотрудников и соратников Ленина приспособляются к официальному стилю и дают все более профильтрованную односторонним отбором свидетельства. Можно проследить на новых изданиях одной и той же книги о Ленине, как изменяется и преображается текст, опускаются одни факты, присовокупляются другие. Приспособление, имевшее первоначально насильственный характер, т. е. достигавшееся при помощи строгих директив цензуры, стало почти автоматическим. Хочется сказать, что искусственный отбор в области идей сменился естественным, что, конечно, не исключает ни сознательных умолчаний, сокрытия фактов и документов и прямых измышлений тенденциозного характера.

В этой книге нет ни одного утверждения, которое не опиралось бы на строго проверенные факты. Автор не питает большого уважения к биографической школе Э. Людвига, Моруа и пр., которые отрывают лицо от среды и с тем большей свободой заполняют пустоту психологическими конструкциями. Эта биография правдива. Она разрушает легенды, но не создает их. Автору хочется надеяться, что образ героя этой книги выступит перед читателями более живым и более значительным, чем из казенной литературы. Но так как эта книга опрокидывает попутно вымыслы немощного бюрократического воображения, то она будет запрещена в СССР.

Такая судьба постигла нашу "Историю русской революции". Никто не решился обвинить ее в искажениях или хотя бы в неточностях. Она целиком посвящена историческому объяснению и тем самым политическому оправданию Октябрьского переворота. Но так как книга заботится о фактах, а не о казенных легендах, то первая марксистская история двух революций 1917 года запрещена в СССР.

Некоторые не по разуму усердные молодые профессора пытались вступить в полемику с книгою, недоступной советскому читателю. Но так как их попытки только ухудшали дело, то бюрократия притопнула на них ногою. Не имея возможности построить свою собственную историю - песок измышлений и легенд рассыпается под пальцами строителей, - бюрократия оставляет читателей без истории революции, как и без сколько-нибудь серьезной биографии Ленина.

Эти люди могут даже сказать, что я умаляю Ленина. Несомненно: если эти люди возвеличивают Ленина до себя, то я умалаю его до действительных исторических размеров.

Если некоторые главы покажутся читателю бедны психологическим движением, слишком протокольными, то вина не всегда должна ложиться на автора. Слишком часто нам не хватало данных, а мы ничего не конструировали: нет ничего отвратительнее, на наш взгляд, романтизированных биографий, которые чаще всего бывают плохо замаскированным автобиографированием самого биографа. О Ленине написано слишком много. Сам он почти ничего не писал о себе. За одним-двумя исключениями совсем не осталось писем, в которых бы он раскрывал себя. А другим нелегко было раскрыть его. Даже наиболее близкое к нему лицо Н.К.Крупская в своих воспоминаниях больше комментирует слова и дела Ленина, чем говорит о нем самом.

Можно было бы ограничиться простым изложением фактов, отношений и идей, как их на основании критического изучения представляет себе автор, оставляя вовсе в стороне те показания и оценки, которые ему представляются ложными и ошибочными. Во всех случаях, где наличный материал говорил сам за себя, автор так и поступал, т. е. отказывался от критического производства других взглядов, чтобы не загромождать изложение полемикой. Но в ряде случаев автор оказывался вынужден предъявлять читателям не только свои выводы, но и тот путь, каким он к ним пришел. Нельзя забывать, что от событий жизни, которая здесь описана, прошло еще немного времени; биографические материалы крайне обильны - обильнее, может быть, чем в каком-либо другом историческом случае, - и эти материалы еще окрашены страстями и пристрастиями не только вчерашнего, но и сегодняшнего дня. Если бы мы просто предъявляли читателю нашу версию, как бы не замечая других, наше изложение могло бы казаться субъективным и произвольным и во всяком случае не закрывало на будущее пути критически отвергнутым нами версиям. Вот почему мы вынуждены были в известных случаях производить проверку воспоминаний, свидетельств и заключений на глазах читателей.

Сказанное относится прежде всего к фактической стороне биографии Ленина, к событиям в его личной и политической жизни в собственном смысле слова. Что касается его теорий и идей, то их освещение было уже совершенно неотделимо от рассеяния вымыслов и мифов, которые фабрикуются в массовом масштабе не только врагами, но и так называемыми учениками. Читатель сможет убедиться, что мы свели полемику к минимуму, строго необходимому для критического изложения. Те вопросы, которые требовали более обстоятельного полемического изложения, мы вывели в особые приложения, дабы не обременять основного текста. [...]

Из черновых набросков к книге "Ленин"

Можно ли было создать государство, в котором система Советов сочеталась бы с системой демократически-бюрократического господства буржуазии? Такой опыт был сделан в разных странах. В России коалиционный состав правительства должен был "примирить" два исключавших друг друга государства - по крайней мере до Учредительного собрания. В Германии сделана была теоретическая попытка примирить их. Гильфердинг предлагал одно время (как все это далеко позади!) включить Советы в демократическую конституцию. Он называл это комбинированным государством.

Гильфердинг хотел примирить власть буржуазии с властью пролетариата, как Бисмарк сочетал слегка ограниченную власть юнкерства с дробью власти буржуазии. Задача Бисмарка в известных условиях и на известный период казалась разрешенной, ибо благодаря мощному экономическому ребру страны юнкерство приспособило свои аппетиты к капиталистическому меню, а буржуазия, делавшая прекрасные дела, передоверяла юнкерству защиту общих интересов внутри и извне. Постольку здесь, собственно, уже не было двоевластия, поскольку каждый из друго-врагов отказывался от единовластия, т. е. от восстановления или построения всего общества по образу и подобию своему. Но пролетариат, доведший свою революционную борьбу до создания Советов, тем самым подошел вплотную к разрыву с буржуазным государством. Ввести Советы в демократическую конституцию это то же, что ввести вооруженное восстание в организацию вооруженных сил страны.

Гильфердинг хотел стать для буржуазии в отношении пролетарского государства тем, чем Бисмарк стал для юнкерства.

В борьбе буржуазии с дворянством, превращавшейся в их сотрудничество, распределение долей паев власти менялось в зависимости от изменений в экономике, в политике, в международной обстановке. Даже в пределах истории гогенцоллернской Германии соотношение сил юнкерства, монархии и буржуазии с их прямой долей в государстве значительно менялось. Но государство оставалось все же тем, каким его строил Бисмарк: комбинированной формой господства землевладения и капитала под руководством монархического юнкерства, опирающегося на армию.

Прусско-германский господствующий режим от войны до войны, от Бисмарка до Эберта, был неуклюжей и крайне неэкономной постройкой со смесью всех стилей готики с берлинским модернизмом, обилием мертвых пространств, ненужными коридорами и закоулками, нелепыми башнями и, наконец, королевской и императорской уборными там, где следовало ждать столовой. Прусские государствоведы находили в этой архитектуре великие принципы, подобно тому, как петух басни умудрился найти жемчужное зерно в навозе. На самом деле бисмарковская архитектура имела своей задачей не осуществлять какие-либо общие принципы, а практически легализовать, т. е. ввести в рамки монархической конституции, и систему двоевластия юнкерства и буржуазии, чувствовавших себя [...] перед возрастающей угрозой со стороны пролетариата. Именно эта угроза помешала немецкой буржуазии, несмотря на быстрый рост ее могущества, выхолостить и приручить монархию по британскому образцу. После войны и поражения это привело к тому, что буржуазия оказалась вынуждена уступить монархию волнам революции в качестве умилостивительной жертвы. Но едва буржуазия оторвалась от монархии, угрожавшей увлечь ее за собой в пучину, как старое монархическое государство без династий оказалось противопоставленным Советам рабочих и солдатских депутатов. Это было новое двоевластие, гораздо более страшное по своим возможным последствиям. Под руководством социал-демократии это двоевластие, в противоположность ходу развития в России, было ликвидировано в пользу единовластия буржуазии.

Но, может быть, демократическое государство и является растворением двоевластия во власти "всех"? Так учит расхожая теория демократии, причем сейчас, в период упадка демократии, эта теория признана впервые социал-демократическими эпигонами марксистской школы, которая безжалостно вскрывала классовую сущность демократии в эпоху ее расцвета.

Всякое двоевластие стремится превратиться в единовластие -- в ту или другую сторону. Никогда старый господствующий класс не отказывался добровольно от той доли власти, которую он сохранил. Никогда новый класс не отказывался от той доли власти, которую он приобрел, и никогда он не удовлетворялся этой долей власти. Оба борющихся класса всегда испытывают режим двоевластия, как насилие над ними, как угрозу. У каждого такое чувство, точно он одной ногой в воде, а другой на суше. Демократия в этих условиях означает не примирение противоречия, а, наоборот, облегчение катастрофической развязки. Каждая из полувластей будет стремиться использовать свободы до конца, чтобы превратить демократию в прикрытие своего господства, корни которого не в голосованиях, столь изменчивых в революционную эпоху, а в материальных учреждениях (армия, полиция, муниципалитеты, Советы и пр.). Оба борющихся за власть класса будут с такой силой и до тех пор натягивать на себя простыню демократии, пока не разорвут ее. Этот разрыв или прорыв демократической оболочки окажется только одним из эпизодов в борьбе, исход которой определится факторами гораздо более глубокого значения. История всех буржуазных революций, начиная с английской революции XVII века, подтверждает закон о подчиненной, отнюдь не регулирующей; не командующей, а чисто служебной; не верховной; а чисто эпизодической роли демократии во все те моменты, когда решается вопрос: кому быть хозяином в этом доме. Те случаи, которые как бы противоречат этому закону (Германия, 1919), на самом деле лучше всего подтверждают его методом от обратного. Для того, чтобы буржуазный режим мог возродиться в форме демократии, нужно было обессилить путем обмана, измены, кровавой расправы, обескровить и растоптать опорные базы нового классового режима. В этом состояла историческая функция социал-демократии.

Демократия есть не растворение классового двоевластия, а одна из форм единовластия. Эта форма может существовать лишь в тех случаях, когда антагонистический класс еще слишком слаб для самостоятельных претензий на власть или когда он временно настолько ослаблен, предан, обворован, разочарован, подавлен, что господствующий класс может надеяться на длительную передышку. В первом случае мы имеет классическую демократию молодого буржуазного общества; во втором -- подкрашенную, подмалеванную, со вставными зубами, с накладным шиньоном, демократию империалистического распада. Но если молодая, полнокровная демократия никогда не была самодовлеющей силой и никогда не могла подняться над борьбою разных фракций третьего сословия, то мыслимо ли думать, что упадочная демократия нынешней эпохи сможет регулирвать до конца борьбу между буржуазией и пролетариатом?

Чтобы устранить возможные недоразумения, отметим тут же, что нынешняя парламентская монархия и палата лордов в Англии, хотя и возникли из двоевластия между буржуазией и феодальными классами, но превратились под ударами ряда конфликтов в государственные рудименты, и из самостоятельных или полусамостоятельных органов, противостоящих буржуазии классов, преобразовались в предохранительные клапаны при органах самой буржуазии. Королевская власть Георга V не только по силе, но и по классовому содержанию отделена пропастью от королевской власти Стюартов. Эту пропасть вырыли революции. Было бы, однако, ошибочно недооценивать или просто игнорировать значение монархии в Англии, Бельгии, Италии, Испании и пр. Социальные рудименты гораздо гибче анатомических и в отличие от последних обладают способностью к возрождению, хотя и с новым содержанием и для новых целей. При революционном обострении классовых противоречий в Англии, -- а только слепой может не видеть, что все ее нынешнее развитие ведет в эту сторону, -- монархия и палата лордов, при все возрастающей неустойчивости равновесия палаты общин, могут получить серьезное значение последнего редюита господствующих классов. Это произойдет в тот период, когда противоречия пролетариата и буржуазии в целом найдут себе грозное выражение в формировании нового двоевластия.

Система конституционной монархии, как и система двух палат, выросли вовсе не из юридических схем разделения власти, не из комбинации абстрактных принципов консерватизма и прогресса, как все еще учат педантские учебники, а из стремления преодолеть двоевластие его имущих классов, не прибегая к силе и не подвергая риску вызвать демонов, с которыми не так легко справиться.

Бывают, следовательно, исторические периоды, когда государственная власть оказывается как бы поделенной или, вернее, расколотой между двумя классами: то между феодалами и буржуазией; то между крупной буржуазией и мелкой; то, наконец, между буржуазией и пролетариатом. И в том, и в другом случае мы имеем перед собой явление двоевластия или, по крайней мере, его элементы. Но есть огромная разница между характером двоевластия дворянства и буржуазии, с одной стороны, буржуазии и пролетариата, с другой. В первом случае двоевластие означает не только борьбу, но и сотрудничество. Оно становится тем теснее, чем больше оба претендента на власть чувствуют опасность со стороны третьего. Юнкерски-буржуазное двоевластие опирается на обоих своих помостах на систему частной собственности и, озабоченное ее охраной, может обнаружить, как, например, в довоенной Германии, значительную крепость и устойчивость.

Совсем иначе обстоит [дело] с двоевластием буржуазии и пролетариата. Такой режим возможен только при чрезвычайном обострении борьбы этих двух классов, которая ведется из-за самых основ частной собственности. Двоевластие буржуазии и пролетариата может быть поэтому лишь переходным кратковременем и чисто революционным состоянием.

Русский капитализм, как думают либералы, погиб от войны. На самом деле война явилась неизбежной неотвратимой попыткой выбраться из невыносимых экономических и политических противоречий, а разгром русских армий явился результатом отсталости русского капитализма. Таким образом, крушение русского капитализма явилось не результатом войны -- история знает много войн, в которых капиталистические страны терпели поражение, не переставая от того оставаться капиталистическими, -- крушение русского капитализма явилось результатом не внешнего толчка, а внутренних органических причин, именно запоздалости развития и, в зависимости от этого, особой структуры русского капитализма, которому приходилось искать себе путей в условиях империалистического мирового капитализма. Если бы русский капитализм не был слабейшим звеном мировой хозяйственной цепи, которая в силу перенапряжения разорвалась на этом слабейшем своем звене, то никакая война не опрокинула [бы] его. Крымская война ускорила падение крепостного права только потому, что оно исторически пережило себя; в поражениях Крымской войны лишь с особой яркостью обнаружилась несостоятельность, слабость, неогражденность режима, опирающегося на крепостное право.

Разумеется, государство может потерпеть поражение и не вследствие своей отсталости, а вследствие материального перевеса сил на стороне противников, стоящих примерно на том же уровне развития. Из такого поражения могут вытечь: контрибуция, уплата территорий и пр., но вовсе не крушение социального режима, если этот последний в силу внутренних (национальных и мировых) причин не подлежит ликвидации (не обречен на слом).

Никакому всемогущему военному штабу не удавалось еще навязать даже дикарям или кочевникам новый экономический строй, если для него не было предпосылок в их собственном хозяйстве. С другой стороны, разгром наполеоновских армий и реставрация Бурбонов отнюдь не привели к реставрации крепостного права, цехов и прочих отношений средневековья. Несмотря на все контрреформы Бурбонов, капиталистические отношения продолжали развиваться. Каким же образом и почему военная победа империализма над СССР могла бы привести к реставрации капиталистического рабства?

В истории бывает не раз, что победитель усваивал себе экономические и культурные навыки побежденного, если последний стоял на более высокой ступени. Это значит, что, какой бы ни был эмпирический исход войны, в историческом смысле победа остается за более высокой культурой.

Если мы эти основные и незыблемые положения марксизма применим к судьбе СССР, то несостоятельность теории "социализма в отдельной стране" раскроется до конца. Суть этой тоерии формулируется одной фразой: если нам не помешает интервенция, то мы построим социалистическое общество в СССР.

В каком же смысле может помешать интервенция? Она может замедлить рост социалистического общества, но ни в коем случае не привести к рецидиву капитализма, если социализм действительно функционировал в национальных границах СССР. В этом весь вопрос. Сталинцы утверждают, что фундамент социалистического общества заложен непоколебимо, более того, что само новое общество будет достроено в течение второй пятилетки. И в то же время признают, что война может вернуть страну к капитализму, т. е. опрокинуть уже обеспеченный будто бы фундамент социалистического общества. Здесь вопиющее противоречие всей этой теоретической конструкции. И в отношении социалистического общества, как в отношении капиталистического, война может играть роль ускорителя или замедлителя, но ни в каком случае не может привести к ликвидации жизненного и прогрессивного экономического режима, фундамент которого заложен в повседневной жизни многомиллионых масс. Ставя судьбу социалистического режима в зависимость от исхода отдельной войны, сталинцы бессознательно признают, что новый строй экономически еще не обеспечен -- не потому, что он не обнаружил своих преимуществ над капитализмом, не потому, что он явился преждевременным, а потому, что он по самой сути дела может быть обеспечен лишь в интернациональном масштабе.

Своим указанием на возможность победы социализма первоначально в отдельной стране Ленин лишь перефразировал положение "Коммунистического манифеста": "Пролетариат каждой страны естественно должен прежде всего покончить со своей собственной буржуазией".

Нельзя ли, однако, придти к выводу:

1) Что нынешний уровень развития промышленности во всем мире ослабляет, а не усиливает техническую зависимость одной страны от другой;

2) Что те экономические преимущества международного обмена, которые еще остаются, более или менее уравновешиваются потерями на транспорте и пр.;

3) Что именно факт подрыва основ (т. е. исторических данных основ) мирового разделения труда создает основную предпосылку нынешнего кризиса (который не является просто усиленным циклическим кризисом);

4) Что теория социализма в отдельной стране -- тоже разновидность автаркической теории -- имеет известное основание в технике, отводящей разделение труда на второе место?

Вопрос о реализации продукта и внешний рынок.

Вопрос о построении социализма и международной революции.

В чем аналогия?

Теория реализации есть абстрактная теория. Она разрешает вопрос о пропорциональном капиталистическом производстве безотносительно к государственным границам. И она доказывает, что развитие капитализма возможно и в национальных границах. Но до какого предела? Это вопрос конкретный, исторический.

Теория построения социалистического общества есть теория реализации, перенесенная на обобществленные средства производства в плановое хозяйство. Такая теория игнорирует государственные границы. Она может относиться и к отдельному государству. Развитие социалистического хозяйства мыслимо и в национальных рамках. Но до какого предела? Это вопрос конкретный, исторический.

Полемика по поводу значения внутреннего и внешнего рынка должна была повториться через тридцать лет в более высокой исторической плоскости, именно как полемика по вопросу о социализме в отдельной стране.

Вопрос о возможности развития капитализма в отсталой России был поставлен народничеством в виде вопроса о реализации. Где взять рынок для капиталистической продукции? Марксисты отвечали: капитализм сам себе создает внутренний рынок, превращая продукты в противопоставленные друг другу товары. Вопрос реализации, т. е. беспрепятственной купли-продажи всех нужных товаров, есть вопрос пропорциональности различных отраслей общественного труда и их продуктов, прежде всего средств производства и предметов потребления. Пропорциональность регулируется через спрос и предложение. Этот общий анализ относится одинаково к капитализму в рамках нации, как и к мировому капитализму как целому. Теоретический анализ реализации товаров не знает различия между внутренним и внешним рынком.

Тем не менее это различие существует как исторический факт. Развитие капитализма совершается не в безвоздушном пространстве, а в исторической среде. Под влиянием развития производительных сил или, если взять вопрос в сфере обращения, под влиянием потребности в реализации продуктов шла борьба со средневековым партикуляризмом ради создания национального государства; борьба за колонии, за мировую гегемонию, т. е. за подчинение мирового рынка. Абстрактная возможность развития национально-замкнутого капитализма совершенно не совпадает с конкретной действительностью. Теория реализации помогает понять ход капиталистического развития, но ни в коем случае не исчерпывает его.

Проблема социалистического хозяйства -- на достаточно высоком уровне производительных сил -- есть проблема хозяйственной пропорциональности в ее прозрачно чистом виде, а не под покровом реализации, т. е. беспрепятственной купли-продажи товаров. Чисто теоретически схему пропорциональности можно мыслить в рамках отдельного государства, как и в пределах планеты. В этом абстрактно-теоретическом смысле "социализм в отдельной стране" мыслим так же, как и "капитализм в отдельной стране". Но и здесь абстрактная возможность вовсе не совпадает с исторической действительностью и еще менее исчерпывает ее.

Народники считали, что за отсутствием внешних рынков капитализм в России вообще не имеет никакого будущего. Либеральные экономисты вместе с либеральными "марксистами" считали, что русский капитализм может и будет развиваться без конца. Историческая действительность показала, что на основе внутреннего рынка, создававшегося разложением крестьянства и кустарной промышленности, русский капитализм достиг значительной высоты; но что задолго до того, как он сравнялся с передовыми странами Запада, он оказался вовлечен в борьбу за внешние рынки, причем в качестве "слабейшего звена" первым же пал жертвой этой борьбы.

До 1914 года почти все русские марксисты, а затем одни меньшевики считали, что отсталая Россия не может даже и вступить на путь социалистического развития без предварительной победы "международной" пролетарской революции. С осени 1924 года советская бюрократия, ослепленная первыми успехами государственного хозяйства, создала теорию построения законченного социалистического общества в отдельной стране. Историческая действительность показала, что социалистическое продвижение вперед способно достигнуть значительных успехов в рамках отдельного государства, особенно с большими территориями и естественными богатствами.

В чем разница с капитализмом?

Потребление и производство (при капитализме и социализме).

"...Террористическая борьба, -- писал Плеханов в 1884 г., -- при всей своей бесспорной важности, не имеет решительно ничего общего с социалистической революцией". ("Наши разногласия").

Красин и его бомба величиной с грецкий орех...

Под покровом реакции

Режим Александра III проходил через свою кульминацию. Изданный в 1889 г. закон о земских начальниках восстанавливал административную и судебую власть местных дворян над крестьянами. Подобно дореформенным помещикам, новые начальники получили право подвергать по личному усмотрению мужика не только аресту, но и порке. Земская контрреформа 1890 года окончательно отдавала местное самоуправление в руки дворянства. Правда, уже земское положение 1864 года достаточно обеспечивало господство помещиков над самоуправлением при помощи земельного ценза. Но так как земля уплывала из рук благородного сословия, то имущественный ценз пришлось подкрепить сословным. Бюрократия забирала силу, какую она имела лишь при блаженной памяти дедушке Николае Палкине. Революционная пропаганда, встречавшаяся все реже, каралась теперь, правда, менее сурово, чем при "царе-освободителе", обычно несколькими годами тюрьмы или ссылки; каторга или повешение сохранялись только против террористов. Зато для ссылки стали избирать особо гиблые места. Зверские расправы над пленными революционерами за всякие проявления протеста встречали личное одобрение царя. В марте 1889 года 35 ссыльных, запершихся в одном из домов Якутска, подверглись массовому обстрелу: шесть оказались убитыми, девять ранеными, трое были казнены, остальные сосланы на каторгу. В ноябре того же года каторжанка Сигида, подвергнутая за оскорбление начальника тюрьмы 100 ударам розги, умерла через день; 30 каторжан приняли в ответ яд; 5 скончались немедленно. Но так велика стала разобщенность революционных кружков, тонувших в океане безразличия, что кровавые расправы не только не вызывали активного отпора, но и оставались в течение долгого времени неизвестными. Вряд ли, например, слух о трагедиях в Якутске и на Каре дошел раньше, чем через год до Владимира Ульянова, проживавшего в то время в Самаре.

После разгрома университетов наступила самая низкая точка в настроениях учащейся молодежи. Не было ни одной попытки ответить на правительственные насилия террором. Дело 1 марта 1887 года осталось последней конвульсией народовольческого периода. "Мужество людей вроде Ульянова и его товарищей, - писал за границей Плеханов, - напоминает мне мужество древних стоиков... Их безвременная гибель способна была лишь оттенить бессилие и дряхлость окружающего их общества... Их мужество есть мужество отчаяния".

1888 год был самым черным годом этого мрачного периода. "Покушение 1887 года, - пишет петербургский студент Бруснев, - подавило всякие проблески студенческого свободомыслия... Все боялись друг друга и каждый всех вообще". "Общественная реакция достигла своего крайнего предела, - вспоминает московский студент Мицкевич, - Ни до этого, ни после не было такого глухого года... В Москве я не видел ни одного нелегального издания". Предательства, измены, отречения потянулись гнусной чередой. Вождь и теоретик "Народной Воли" Лев Тихомиров, который за пять лет перед тем проповедывал захват власти для немедленной социалистической революции, объявил себя в начале 1888 г. сторонником царского самодержавия и выпустил в эмиграции памфлет "Почему я перестал быть революционером". Настроение безнадежности толкало сотни и тысячи бывших отщепенцев к слиянию - теперь уже не с народом, а с имущими классами и бюрократией. Предсмертная строфа Надсона: "Нет, я больше не верю в ваш идеал", - прозвучала, как признание целого поколения. Менее эластичные вешались и стрелялись. Чехов писал писателю Григоровичу по поводу самоубийств среди молодежи: "С одной стороны,.. страстная жажда жизни и правды, мечта о широкой, как степь, деятельности..; с другой - необъятная равнина, суровый климат, серый суровый народ со своей тяжелой, холодной историей, татарщина, чиновничество, бедность, невежество... Русская жизнь бьет русского человека... на подобие тысячепудового камня".

В самом начале этого окутанного туманами реакции десятилетия произошло, однако, крупнейшее политическое событие: родилась русская социал-демократия. Первые годы она прозябала, правда, почти исключительно в Женеве и Цюрихе и казалась беспочвенной эмигрантской сектой, сторонников которой можно перечесть по пальцам двух рук. Знакомство с ее родословной покажет нам, однако, что социал-демократия представляла собой органический продукт развития России и что Владимир Ульянов не случайно слил с начала 90-х годов свою жизнь с жизнью этой партии.

От Ипполита Мышкина, главного обвиняемого по процессу 193-х, мы слышали, что революционные выступления интеллигенции являлись выражением - правильнее было бы сказать косвенным отражением - волнений крестьянства. Действительно, если бы в старой России не было революционного по своему характеру крестьянского вопроса, порождавшего периодически то голодовки и эпидемии, то стихийные бунты, не существовало бы на свете и революционной интеллигенции с ее героизмом и утопическими программами. Царская страна была беременна революцией, социальную основу которой составляло противоречие между пережитками феодализма и потребностями капиталистического развития; заговоры и покушения интеллигенции были лишь первыми родовыми потугами буржуазной революции. Но если ближайшей ее задачей являлось освобождение крестьянства, то ее решающей силой должен был стать пролетариат. И уже на первых шагах революционной истории России можно установить непосредственную и явную зависимость революционных действий интеллигенции от волнений промышленных рабочих.

Общее возбуждение в стране, вызванное крестьянской реформой 1861 года, сказалось в городах рабочими стачками, которые подтверждали недовольство "народа" и придавали духу первым революционным кружкам. Год рождения Ленина был отмечен первыми большими забастовками в Петербурге. Не будем искать в этом совпадении мистических знамений. Но какую своеобразную окраску получают в этой связи слова Маркса в воззвании к членам русской секции I Интернационала в том же 1870 г.: "Ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века". Ко второй половине 70-х годов в революционное движение были уже вовлечены сотни рабочих. Правда, согласно господствовавшей теории, сами они старались смотреть на себя, как на временно оторвавшихся от сохи общинников. Но откликаясь активно на крестьянофильскую проповедь, к которой сами крестьяне оставались глухи, передовые рабочие давали ей то истолкование, которое, отвечая их собственному социальному положению, пугало нередко опекунов из интеллигенции. Блудные сыны народничества создавали в городах, на Севере и на Юге, первые пролетарские организации, выдвигали требования свободы стачек, союзов, собраний, созыва народного представительства и налагали печать своего влияния на стихийные волнения промышленных рабочих.

Петербургские стачки 1878-1879 годов, которые, по свидетельству очевидца и участника событий Плеханова, "стали событием дня, -- ими интересовался чуть ли не весь интеллигентный и мыслящий Петербург", сильно подняли температуру революционных кругов и непосредственно предшествовали переходу народников на путь террористической борьбы. В свою очередь народовольцы в поисках боевого резерва занимались между делом пропагандой среди рабочих. Революционные движения двух социальных этажей, интеллигентского и пролетарского, хотя и развивались в тесной связи, но обнаруживали каждое свою особую логику. Когда сама "Народная Воля" уже оказалась полностью разгромлена, созданные ее членами рабочие кружки продолжали существовать, особенно в провинции. Но идеи народничества, хоть и преломлявшиеся рабочими на свой лад, долго еще препятствовали им выйти на правильную дорогу.

Марксистская борьба с самобытными взглядами затруднялась, в частности, тем, что сами народники отнюдь не неприязненно относились к Марксу. Силой великого теоретического недоразумения, имевшего свои исторические корни, они искренно считали его в числе своих учителей. Русский перевод "Капитала", начатый Бакуниным и продолженный народником Даниэльсоном, появился в 1872 г., встретил горячий прием в радикальных кругах и сейчас же разошелся в количестве 3000 экземпляров. Второе издание не было допущено цензурой. Внешний успех книги объяснялся, однако, внутренним неуспехом доктрины. Научное расчленение системы капитализма воспринималось интеллигенцией, - бакунистами и лавристами одинаково, - как разоблачение грехов Западной Европы и как предостережение против ложного пути. Исполнительный Комитет "Народной Воли" писал Марксу в 1880 г.: "Гражданин! Интеллигентный и прогрессивный класс в России... принял с восторгом появление ваших научных трудов. В них именем науки признаны лучшие принципы русской жизни". Марксу не трудно было разгадать qui pro quo: русские революционеры нашли в "Капитале" не то, что в нем было, т.е. научный анализ капиталистической системы, а нравственное осуждение эксплуатации и тем самым научное освещение "лучших принципов русской жизни": общины и артели. Сам Маркс видел в поземельной общине не социалистический "принцип", а историческую систему закрепощения крестьян и материальную основу царизма. Он не щадил сарказмов против Герцена, которому, как и многим другим, раскрыл глаза на "русский коммунизм" некий прусский путешественник, консервативный барон Гакстхаузен. Книга последнего появилась на русском языке за два года до "Капитала", причем "интеллигентный и прогрессивный класс в России" упорно примирял Маркса с Гакстхаузеном. Не мудрено: сочетание социалистической цели с идеализацией основ крепостничества и составляло ведь теоретическую систему народничества.

В 1879 году "Земля и Воля" распалась, как мы помним, на две организации: "Народную Волю", которая выражала демократически политическую тенденцию и захватила в свои ряды наиболее боевые элементы предшествующего движения, и "Черный Передел", который стремился охранять чисто народнические принципы крестьянского социалистического переворота. Противясь политической борьбе, которая навязывалась всем ходом движения, "Черный Передел" терял всякую притягательную силу. "Организации не везло с первых же дней ее возникновения", - жалуется один из ее основателей, Дейч, в своих воспоминаниях. Лучшие рабочие, как Халтурин, шли к народовольцам. Туда же тянула учащаяся молодежь. Еще хуже обстояло дело с крестьянством: "Там у нас решительно ничего не было". "Черный Передел" не сыграл никакой революционной роли. Зато ему суждено было стать мостом между народническим движением и социал-демократией.

Руководители организации - Плеханов, Засулич, Дейч, Аксельрод - оказались вынуждены в течение 1880-1881 гг. один за другим эмигрировать за границу. Как раз эти наиболее упорные народники, не желавшие раствориться в борьбе за либеральную конституцию, должны были с особенным рвением искать ту часть народа, за которую можно было бы уцепиться. Их собственный опыт, вопреки их намерениям, обнаружил с несомненностью, что только промышленные рабочие восприимчивы к пропаганде социализма. Одновременно с этим сама народническая литература, как художественная так и исследовательская, успела, наперекор своей тенденции, достаточно расшатать априорные представления о гармоничности "народного производства", которое на поверку оказалось варварской стадией капитализма. Оставалось "только" сделать необходимые выводы. Но эта работа означала целую идеологическую революцию. Честь пересмотра традиционных воззрений и намечения нового пути принадлежит неоспоримо вождю чернопередельцев Георгию Валентиновичу Плеханову. Мы встретимся с ним еще не раз как с учителем, потом старшим сотрудником, наконец, непримиримым противником Ленина.

Россия вступила уже на путь капиталистического развития, и не интеллигенции свернуть ее с этого пути. Буржуазные отношения будут приходить во все большее противоречие с самодержавием и в то же время порождать новые силы для борьбы с ним. Завоевание политической свободы является необходимым условием дальнейшей борьбы пролетариата за социализм. Русские рабочие должны поддержать либеральное общество и интеллигенцию в их домогательствах конституции и крестьянство в его восстании против пережитков крепостничества. В свою очередь, революционная интеллигенция, если она хочет приобресть могущественного союзника, должна теоретически стать на почву марксизма и отдать свои силы пропаганде в среде рабочих.

Таковы была в главных своих чертах новая революционная концепция. Сейчас она кажется цепью общих мест. В 1883 году она прозвучала, как дерзкий вызов самым священным предрассудкам. Положение новаторов до чрезвычайности осложнялось тем обстоятельством, что, выступая в качестве теоретических провозвестников пролетариата, они вынуждены были на первых порах непосредственно обращаться к тому социальному слою, к какому принадлежали сами. Между пионерами марксизма и пробуждавшимися рабочими стояло традиционное средостение интеллигенции. Старые воззрения были в ней еще настолько прочны, что Плеханов с товарищами решили даже избегнуть самого имени социал-демократи, назвавшись группой "Освобождение труда".

Так возникла в маленькой Швейцарии ячейка будущей большой партии, русской социал-демократии, из среды которой вышел впоследствии большевизм, создатель республики советов. Мир устроен так непредусмотрительно, что при зарождении больших исторических событий герольды не трубят в трубы и небесные светила не посылают знамений. Возникновение русского марксизма казалось первые восемь - десять лет мало заметным эпизодом.

Опасаясь оттолкнуть немногочисленную левую интеллигенцию, группа "Освобождение труда" в течение нескольких лет не прикасалась к догме террора. Ошибку народовольцев она видела лишь в том, что их террористическая деятельность не дополнялась "созданием элементов для будущей рабочей социалистической партии в России". Плеханов стремился, и не без основания, противопоставить террористов, как политиков, классическому народничеству, отвергавшему политическую борьбу. ""Народная Воля"", - так писал он в 1883 г., - не может найти себе оправдания, да и не должна искать его, помимо современного научного социализма". Но уступки в пользу террора не действовали и теоретические увещания не встречали отклика.

Упадок революционного движения во вторую половину восьмидесятых годов распространился на все течения и, порождая умственную косность, препятствовал сколько-нибудь широкому распространению марксистских идей. Чем больше интеллигенция в целом покидала поле битвы, тем упрямее единицы, сохранившие верность революции, держались за освященные героическим прошлым традиции. Облегчить усвоение марксистских идей могла бы революционная борьба европейского пролетариата. Но восьмидесятые годы были и на Западе годами реакции. Во Франции еще не зажили раны Коммуны. Немецких рабочих Бисмарк загнал в подполье. Британский тред-юнионизм был насквозь проникнут консервативным самодовольством. Под влиянием временных причин, о которых мы еще упомянем ниже, стачечное движение в самой России тоже затихло. Немудрено, если группа Плеханова оказалась совершенно изолированной. Ее обвиняли в искусственном возбуждении классовой розни вместо необходимого союза всех "живых сил" против абсолютизма.

Составленная Александром Ульяновым наспех, между выделкой азотной кислоты и начинкой пуль стрихнином, программа Террористической Фракции объявляла, правда, разногласия с социал-демократами "очень несущественными", но только для того, чтобы тут же выдвинуть свои надежды на "непосредственный переход народного хозяйства в высшую форму", минуя капиталистическую стадию развития, и признать "большое самостоятельное значение интеллигенции", ее способность к "немедленному ведению политической борьбы с правительством". Практически группа Александра Ульянова стояла дальше от рабочих, чем террористы предшествующего поколения.

Связи группы "Освобождение труда" с Россией носили случайный и ненадежный характер. "Об основании в 1883 году плехановской группы "Освобожденияе труда", - вспоминает Мицкевич, - до нас доходили только смутные слухи". Во враждебных кругах эмиграции не без удовольствия рассказывали, как в Одессе группа радикалов подвергла торжественному сожжению плехановские "Наши разногласия", и эти слухи встречали доверие, ибо хорошо отвечали настроениям, если не фактам. Малочисленные сторонники группы в среде заграничной русской молодеджи далеко уступали революционерам предшествующего десятилетия по кругозору и личному мужеству; иные именовали себя марксистами в надежде, что это освобождает их от революционных обязательств. Плеханов, никого не щадивший для острого словца, называл этих сомнительных единомышленников "инвалидами, никогда не побывавшими на поле сражения". К началу девяностых годов вожди группы успели окончательно разочароваться в своих надеждах на завоевание интеллигенции. Ее невосприимчивость к идеям марксизма Аксельрод объяснял ее буржуазным перерождением. Правильное в общем историческом масштабе и подтвержденное в дальнейшем ходом событий объяснение это слишком забегало вперед: русской интеллигенции предстояло еще пройти через полосу почти повального увлечения марксизмом, и это время было уже совсем близко.

Не дожидаясь теоретического признания, капитализм совершал тем временем под покровом реакции свою революционизирующую работу. Последствия крепостнических и капиталистических мероприятий правительства никак не хотели укладываться в гармоническую систему. Несмотря на щедрую денежную поддержку государства, земельное дворянство быстро разорялось. За три десятилетия после реформы правящее сословие выпустило из рук свыше 35% своей земли, причем именно царствование Александр III, эпоха дворянской реставрации, явилось эпохой дворянского разорения по преимуществу. Обезземеливалось главным образом, конечно, мелкое и среднее дворянство. Что касается промышленности, прибыли которой под защитой высоких пошлин достигали 60%, то она неизменно шла в гору, особенно к концу десятилетия. Так, несмотря на дворянские контрреформы, совершалось капиталистическое преобразование национального хозяйства. Затягивая туже и туже узлы средневековья, особенно в деревне, правительственная политика содействовала, с другой стороны, росту тех сил города, которые были призваны разрубить эти узлы. Реакционное царствование Александра III стало теплицей русской революции.

В общую картину 80-х годов, данную в одной из предшествующих глав, необходимо теперь внести весьма существенную поправку: политическая прострация охватывала разные слои образованного общества, - либеральных земцев, радикальную интеллигенцию, революционные кружки; но в то же время под покровом реакции совершалось в глубинах нации пробуждение промышленных рабочих, шли бурные стачки, иногда разгромы фабрик и заводов, столкновения с полицией, еще без ясных революционных задач, но уже с революционными жертвами. Вместе с требовательностью вспыхивала солидарность, в массе просыпалась личность, кое-где выдвигались местные вожди. В историю русского пролетариата восьмидесятые годы вписаны, как начало восхождения.

Стачечная волна, открывшаяся уже в последние годы царствования Александра II, но достигшая высшей точки в 1884 - 1886 годах, вынуждала печать разных оттенков с тревогой признать зарождение в России особого "рабочего вопроса". Царская администрация, надо ей отдать справедливость, значительно раньше, чем левая интеллигенция, поняла революционное значение пролетариата. Секретные официальные документы уже с конца семидесятых годов начинают выделять промышленных рабочих в качестве весьма ненадежного класса, тогда как народническая публицистика все еще продолжает растворять пролетариат в крестьянстве.

Одновременно с жестокими репрессиями против стачечников начинает с 1882 г. быстро развиваться фабричное законодательство: запрещение работы малолетних, учреждение фабричной инспекции, начатки урегулирования работы женщин и подростков. Закон 3 июня 1886 г., последовавший непосредственно за крупными текстильными забастовками, установил обязательство хозяев расплачиваться деньгами в определенные сроки и вообще пробил первую брешь в стене патриархального произвола. Так, самодовольно регистрируя капитуляцию всех оппозиционных группировок образованного общества, царское правительство увидело себя само вынужденным совершить первую капитуляцию перед пробуждающимся рабочим колассом. Без правильной оценки этого факта нельзя понять всей дальнейшей истории России, до октябрьской революции включительно.

Несмотря на продолжение и даже обострение аграрного кризиса, промышленная депрессия, вопреки всем народническим теориям, уступает к концу 80-х годов место подъему. Число рабочих быстро растет. Новые фабричные законы и особенно низкие цены на предметы потребления улучшают положение рабочих, привыкших к деревенской нищете. Стачки временно затихают. Именно в этот промежуток времени революционное движение падает до самой низкой точки за предшествующие тридцать лет. Так конкретное изучение политических зигзагов русской интеллигенции представляет крайне поучительную главу социологии: свободная "критическая мысль" оказывается на каждом шагу зависимой от непознанных ею материальных причин. Если бы пушинке, которую каждое дуновение относит в сторону, свойственно было сознание, она считала бы себя самым свободным существом в мире!

В стачечном движении начала 80-х годов руководящую роль играли рабочие, воспитанные революционным движением предшествующего десятилетия. В свою очередь стачки дали толчок наиболее отзывчивым рабочим нового поколения. Правда, мистические искания проникли в те дни и в рабочую среду. Но если для интеллигенции толстовство означало отход от активной борьбы, то для рабочих оно нередко являлось первой, смутной еще формой протеста против социальной несправедливости. Так, одни и те же идеи выполняют нередко противоположные функции в разных социальных слоях. Отголоски бакунизма, народовольческие традиции, первые лозунги марксизма сочетаются у передовых рабочих с собственным опытом стачек и неизбежно принимают окраску классовой борьбы. Как раз в 1887 г. Лев Толстой предавался горестным размышлениям по поводу результатов революционной борьбы за последние 20 лет. "Сколько истинного желания добра, готовности к жертвам потрачено нашей молодой интеллигенцией на то, чтобы установить правду... И что сделано? Ничего. Хуже, чем ничего". Великий художник ошибался в политике и на этот раз. Загубленные душевные силы интеллигенции ушли глубже в почву, чтобы прорости вскоре первыми ростками массового сознания.

Покинутые своими вчерашними руководителями, рабочие кружки продолжали самостоятельно искать свой путь. Они много читали, доискивались в старых и новых журналах статей о жизни западноевропейских рабочих, примеривали вычитанное к себе. Один из первых рабочих-марксистов Шелгунов вспоминает, что в 1887 - 1888 годах, т.е. в самое проклятое время, "рабочие кружки развиваются больше и больше... Передовые рабочие... выискивали у старьевщиков книги и закупали их". К старьевщикам эти книги попали несомненно от разочарованной интеллигенции. Том "Капитала" у букинистов расценивался в 40 - 50 рублей. И все же петербургские рабочие умудрялись добывать эту заветную книгу. "Мне самому, - пишет Шелгунов, - приходилось разрывать "Капитал" по частям, по главам, чтобы читать одновременно в четырех - пяти кружках". Рабочий Моисеенко, организатор крупнейшей текстильной стачки, штудировал с товарищами по ссылке "Капитал" и произведения Лассаля. Зерно не падало на камень.

В адресе, поднесенном старому публицисту Шелгунову (его, конечно, не надо смешивать с названным выше однофамильцем - рабочим) незадолго до его смерти в 1891 году, группа петербургских рабочих благодарила его особенно за то, что своими статьями о борьбе пролетариата во Франции и Англии он указал правильный путь русским рабочим. Статьи Шелгунова писались для интеллигенции. В руках рабочих они послужили источником выводов, шедших дальше мыслей автора. Потрясенный визитом рабочей делегации, старик унес в могилу образ пробуждающейся силы. Самый замечательный из беллетристов-народников Г.И. Успенский прежде чем сойти с ума успел узнать, что передовые рабочие ценят и любят его, и публично поздравил русских писателей с "новым грядущим читателем". Рабочие ораторы на тайной петербургской маевке в 1891 году с благодарностью вспоминали о предшествующей борьбе интеллигенции и вместе с тем недвусмысленно выражали свое намерение заменить ее. "Нынешняя молодежь..., - говорил один из них - ... не думает о народе. Эта молодежь не что иное, как паразитический элемент общества". Народ лучше поймет рабочих-пропагандистов, "потому что мы ближе стоим к нему, чем интеллигенция".

Однако на переломе двух десятилетий новые веяния стали пробиваться и в среде интеллигенции, хоть и очень медленно. Студенты приходили в соприкосновение с рабочими и заражались от них бодростью. Стали появляться социал-демократы, чаще всего очень молодые люди, у которых ломался голос и с ним вместе уважение к старым авторитетам. Один из тогдашних молодых казанцев Григорьев вспоминает: "В 1888 году все настойчивее и настойчивее среди молодежи начал появляться в Казани интерес к имени Маркса". В центре первых казанских марксистских кружков становится выдающийся молодой революционер Федосеев. С зимы 1888 - 1889 гг., по словам Бруснева, в Петербурге "заметно возрос интерес к книгам по общественным и политическим вопросам. Появился спрос на нелегальную литературу". По иному стали читаться газеты. "Русские Ведомости", лейб-орган земского либерализма, давали в те годы обширные корреспонденции из Берлина, с большими выдержками из речей Бебеля и других социал-демократических вождей. Либеральная газета хотела этим сказать царю и его советникам, что свобода не опасна: германский император продолжает прочно сидеть на троне, собственность и порядок прочно ограждены. Но революционные студенты вычитывали из этих речей иное. Пропагандисты мечтали воспитать из рабочих русских Бебелей. Новые идеи были завезены студентами-поляками: рабочее движение в Польше развернулось раньше, чем в России. По словам Бруснева, который в ближайшие месяцы становится в центре социал-демократической группировки в Петербурге, в кружках студентов-техологов уже в 1889 г. преобладало марксистское течение: будущим инженерам, готовившимся на службу к капитализму, было особенно трудно поддерживать в себе веру в самобытные пути России. Технологи повели довольно деятельную пропаганду в рабочих кружках. Оживление распространилось одновременно и на старые, замершие группировки. Вернувшиеся из ссылки народовольцы пытались, пока еще безрезультатно, возродить террористическую партию.

Леонид Красин, вместе со своим братом Германом, появившиеся в это время на петербургской арене из далекой Сибири, не без юмора описывал впоследствии свои марксистские дебюты. "Недостаток эрудиции восполнялся юношеской горячностью и здоровыми голосами... К концу 1889 г. боевые качества нашего кружка считались прочно установившимися". Леониду было в это время 19 лет! Мицкевич наблюдал и в московской студенческой жизни перелом настроения: не было прежней безнадежности, появилось больше кружков саморазвития, вырос интерес к изучению Маркса. Весной 1890 года разразились после трехлетнего перерыва крупные студенческие беспорядки. В результате братья Красины, студенты-технологи, оказались высланы из Петербурга в Нижний Новгород. Из их уст Мицкевич, попавший туда же, впервые услышал живую проповедь марксизма и набросился на "Наши разногласия" Плеханова. "Новый мир открылся передо мной: найден был ключ к пониманию окружающей действительности". Прочитанный после этого "Манифест коммунистической партии" произвел на Мицкевича громадное впечатление: "Я понял основы великой историко-философской теории Маркса. Я стал марксистом и уже на всю жизнь". Тем временем Леонид Красин получил право вернуться в столицу и повел там пропаганду среди ткачей. Невзорова, курсистка начала 90-х годов, рассказывает, каким откровением для молодежи явились в свое время первые издания группы "Освобождение труда". "Я до сих пор помню потрясающее впечатление от "Коммунистического Манифеста" Маркса и Энгельса". Красин, Мицкевич, Невзорова и их друзья - это все подрастающие кадры будущего большевизма.

Новые настроения в русской интеллигенции питались также и событиями на Западе, где рабочее движение выходило из упадка. Знаменитая стачка английских докеров под руководством будущего ренегата Джона Бернса прокладывала дорогу новому, боевому тред-юнионизму. Во Франции рабочие оправлялись от катастрофы, зазвучала проповедь марксистов Геда и Лафарга. Осенью 1889 года состоялся в Париже учредительный конгресс нового Интернационала. Плеханов выступил на конгрессе со своим пророческим заявлением: "Русская революция победит только как рабочая революция, - другого выхода нет и быть не может". Слова эти, прозвучавшие в зале конгресса почти незаметно, будили в России отголосок в сердцах нескольких революционных поколений. Наконец, в Германии на выборах 1890 года нелегальная социал-демократия собрала почти полтора миллиона голосов: исключительный закон против социалистов, продержавшийся двенадцать лет, провалился со срамом.

Как наивна вера в самопроизвольное зарождение идей! Нужен был целый ряд объективных, материальных условий, притом в известной последовательности, в определенном сочетании, чтоб марксизм получил доступ в головы русских революционеров. Капитализм должен был сделать серьезные успехи; интеллигенция должна была исчерпать все другие пути до конца, - бакунизм, лавризм, пропаганду в крестьянстве, поселения в деревне, террор, мирное культурничество, толстовство; рабочие должны были выступить со стачками; социал-демократическое движение на Западе должно было принять более активный характер; наконец грандиозная голодная катастрофа 1891 года должна была вскрыть все язвы народного хозяйства России, - тогда и только тогда идеи марксизма, нашедшие теоретическую формулировку почти полстолетия тому назад и возвещавшиеся Плехановым для России с 1883 года, начали, наконец, находить признание на русской почве. Однако, и это еще не все. Получив вскоре массовое распространение в среде интеллигенции, они тут же подвергались деформации, в соответствии с социальной природой этого слоя. Только с появлением сознательного пролетарского авангарда русский марксизм стал, наконец, прочно на ноги. Значит ли это, что идеи несущественны или бессильны? Нет, это значит лишь, что идеи социально обусловленны; прежде чем стать причиной фактов и событий, они должны стать их последствием. Еще точнее: идея не стоит над фактом, как высшая инстанция, ибо сама идея есть факт, входящий необходимым звеном в цепь других фактов.

Личное развитие Владимира Ульянова совершалось в тесной связи с эволюцией революционной интеллигенции и формированием тонкой прослойки передовых рабочих. Биография здесь органически сливается с историей. Субъективная последовательность духовного формирования совпадает с объективной последовательностью нарастания революционного кризиса страны. Одновременно с возникновением первых марксистских кадров и первых социал-демократических кружков готовится и зреет под покровом реакции будущий вождь революционного народа.

Самарский период

На осень семья переселялась в город, где вместе с Елизаровыми занимала верхнюю половину двухэтажного деревянного дома из 6 - 7 комнат. Так Самара стала основной резиденцией Ульяновых почти на четыре с половиной года. В жизни Ленина сложился особый самарский период. Позже, в середине девяностых годов Самара, не без влияния Ленина, стала своего рода марксистской столицей Поволжья. Необходимо хоть слегка приглядеться к физиономии этого города.

Административная история Самары немногим отличается от истории Симбирска: та же борьба с кочевниками, та же эпоха закладки "города", т.е. деревянных укреплений, та же борьба с Разиным и Пугачевым. Но социальная физиономия Самары весьма отлична. Симбирск сложился как прочное дворянское гнездо. Дальше ушедшая в степь Самара стала расти значительно позже, уже после отмены крепостного права как центр хлебной торговли. Хоть главная улица города и носила имя Дворянской, но лишь из подражания. На самом деле крепостное право почти не успело захватить самарских степей, город лишен был предков и традиций. Не имел он и университета, как Казань, следовательно ни ученого сословия, ни студенчества. Тем увереннее хозяйничали здесь скотоводы, хлеборобы, торговцы зерном, мукомолы, крепкие пионеры аграрного капитализма. Относясь безразлично не только к эстетике, но и к личному комфорту, они не заводили барских усадеб с колоннами, парками и гипсовыми нимфами. Им нужны были пристани, амбары, мельницы, лабазы, кованные ворота, тяжелые замки. Их занимали не охотничьи собаки, а сторожевые. Только крепко разбогатев, они строили себе большие каменные дома.

Вокруг хлебной волжской буржуазии, ее пристаней и складов ютился бродячий и полубродячий люд. Исконные обитатели самарских слободок пытались когда-то, по примеру немцев-меннонитов в Сарепте, разводить прибыльную горчицу; да не хватило у русского человека ни умения, ни терпения. От неудавшихся горчичных насаждений остались у самарских мещан лишь горечь разочарования да ироническое прозвище горчичников. Под сердитую руку, особенно с хмельных глаз, обитатели самарских слободок совместно с бурлаками причиняли начальству великие беспокойства. Но бунты их были беспросветны, как и вся их незадачливая жизнь.

Старик Шелгунов, тот самый, которому петербургские рабочие подносили впоследствии адрес, дал в 1887 г. интересные описания Самары, города пионеров: "Рядом с палаццами тянутся или пустыри, или заборы, или торчат трубы сгоревших лет пятнадцать тому назад домов, которым уже никогда не отстроиться, как никогда не поправиться зарвавшемуся и разорившемуся пионеру. Еще дальше, за заборами и пустырями и мельчающими домами окраин, тянутся слободки, где тесно жмутся друг к другу трех и двухоконные лачуги. Это деревня, оставившая степь и поселившаяся в городе, чтобы работать на пионера..."

Промышленности, а значит и промышленных рабочих, в Самаре почти не было. А так как не было в ней и университетской заразы, то Самара числилась в списке тех не внушающих опасений городов, где власти разрешали задерживаться отбывшим сибирскую ссылку революционерам и куда высылали подчас неблагонадежный элемент из столиц и университетских центров под надзор полиции. Эта кочевая братия, носившая до начала девяностых годов сплошь народническую окраску, группировала вокруг себя местную левую молодежь. Не только земцы и купцы, но даже подчас и чиновники позволяли себе безнаказанно либеральничать в губернии, где не было ни дворянского засилия, ни студенческих и рабочих волнений. Темные бунты портового люда в книгу политики никем не заносились. В среде поднадзорных всегда можно было найти толковых и честных земских служащих, управляющих, секретарей и репетиторов, хоть по закону многие из этих занятий требовали официальной благонадежности. По данным самарской полиции, и Владимир Ульянов занимался в 1889 году частными уроками. На мелкие поблажки неблагонадежному элементу администрация Самары глядела сквозь пальцы.

Бывшие ссыльные и поднадзорные, тяготевшие к ним кружки гимназистов, семинаристов, учениц земской фельдшерской школы, наконец, прибывавшие на лето студенты составляли, так сказать, губернский авангард. От этого мирка тянулись нити к либералам из земской, адвокатской, купеческой и чновничьей среды. Обе группы питались либерально-народническими "Русскими ведомостями": солидное крыло интересовалось, главным образом, умеренно-вкрадчивыми передовицами и земским отделом; радикальная молодежь зачитывалась заграничными корреспонденциями. Из ежемесячников левый фланг жадно поглощал каждую свежую книжку "Русского богатства", особенно статьи талантливого народнического публициста Михайловского, неутомимого проповедника "субъективной социологии". Более солидная публика предпочитала "Вестник Европы" или "Русскую мысль", органы затаившегося конституционализма. За пределы интеллигенции пропаганда в Самаре совсем не выходила. Культурный уровень немногочисленных рабочих был крайне низок. Отдельные железнодорожники примыкали, правда, к народническим кружкам, но не с целью пропаганды в рабочей среде, а для повышения собственного культурного уровня.

Поднадзорные без опасения посещали семью Ульяновых, у которой, в свою очередь, отпали постепенно основания избегать общения с врагами царя и отечестве. Вдова действительного статского советника соприкоснулась с тем миром, о котором она вряд ли когда-нибудь задумывалась при жизни мужа. Ее общество составляли ныне не губернские чиновники с женами, а старые русские радикалы, отщепенцы, проведшие годы в тюрьме и ссылке, вспоминавшие о своих друзьях, погибших в террористических актах, при вооруженных сопротивлениях или на каторге; словом, люди того мира, в который ушел Саша, чтобы не вернуться. У них были на многое непривычные взгляды, не всегда были на высоте их манеры, некоторые из них отличались странностями, усвоенными в долгие годы принудительного одиночества, но это были не плохие люди, наоборот, Марья Александровна должна была убеждаться, что это хорошие люди: бескорыстные, верные в дружбе, смелые. К ним нельзя было не относиться приязненно, и в то же время нельзя было не опасаться их: не увлекут ли они на роковой путь и другого сына.

Из проживавших в Самаре под надзором полиции революционеров выделялись Долгов, участник знаменитого нечаевского дела, и чета Ливановых: муж привлекался по процессу 193-х, жена - по одесскому делу Ковальского, который пытался оказать вооруженное сопротивление при аресте. Беседы с этими людьми, особенно с Ливановыми, которых Елизарова называет "типичными народовольцами, очень цельными и идейными", стали для Владимира настоящей практической академией революции. Он с жадностью набрасывался на их рассказы, ставил вопросы за вопросами, вдаваясь во все новые детали, чтобы оживить в своем воображении ход прошлой борьбы. Большая революционная эпоха, еще не изученная тогда и почти не записанная, к тому же отрезанная от нового поколения полосой реакции, вставала перед Владимиром в живых человеческих образах. Этот юноша обладал редчайшим из даров: он умел слушать. Все интересовало его, что касалось революционной борьбы: идеи, люди, приемы конспирации, подпольная техника, фальшивые паспорта, тюремный режим, судебные процессы, условия ссылки и побегов.

Одним из очагов радикальной земской интеллигенции в Самаре был дом мирового судьи Самойлова. Сюда захаживал частенько Елизаров, которому однажды пришла в голову счастливая мысль привести к Самойловым своего шурина. Это посещение позволило Самойлову-сыну спустя много лет восстановить образ молодого Ульянова несколькими очень яркими штрихами. "Когда я вышел поздороваться с гостями, - расскахывает Самойлов, - внимание мое сразу остановилось на новой фигуре: у стола сидел в свободной позе очень худой молодой человек с ярким румянцем на скулах несколько калмыцкого лица, с редкими и, очевидно, не знавшими еще ножниц усами и бородкой, отливавшими слегка медью, и смешливым взглядом живых темных глаз. Он говорил немного, но происходило это, по-видимому, вовсе не от того, чтобы он себя чувствовал неловко в незнакомой обстановке: нет, было совершенно ясно, что это обстоятельство его нисколько не тяготит. И наоборот, я сразу как-то отчетливо отметил в своем сознании, что М.Т.Елизаров, обычно державшийся у нас совсем своим человеком, на этот раз как будто не то что стесняется нового гостя, а немного робеет, что ли, перед ним. Разговор был какой-то незначительный и касался, как помню, студенческого движения в Казани, в результате которого Владимир Ильич (это был он) вынужден был оставить Казанский университет... По-видимому, он не склонен был принимать своей судьбы в трагическом аспекте... Среди разговора он, закруглив какой-то вывод, по-видимому показавшийся ему удачным, неожиданно засмеялся обрывистым, коротким - совсем русским смешком. И было ясно, что родилась ядреная, острая мысль, которую он перед этим искал. Этот смешок, здоровый и не без лукавства, подчеркнутый лукавыми же морщинками в уголках глаз, остался у меня в памяти. Все засмеялись, но он уже сидел спокойным и опять вслушивался в общий разговор, внимательным и немного смешливым взглядом фиксируя собеседников". По уходе гостя хозяин дома, экспансивный по натуре, резюмировал впечатление возбужденными словами: "Что за умница!" И восклицание отца навсегда слилось в памяти сына с образом молодого Ленина, с его иронической игрой глаз, с его коротким "русским" смешком. "Что за умница!" Этот выхваченный меткой памятью эскиз вознаграждает нас за тысячи страниц патетического бессилия, затопляющего большинство воспоминаний.

Удивляют несколько слова: "очень худой молодой человек". И другой самарец, Семенов, называет Владимира "щупленьким". В детстве Володя прозывался Кубышкой. На гимназических карточках он выглядит крепышом. Самарец Клеменц пишет о нем: "Это был молодой человек небольшого роста, но крепкого сложения, с свежим, румяным лицом". Так же рисует его, правда, тремя годами позже, близкий к Владимиру Лалаянц: "Невысокого роста, но очень крепко и основательно сложенный". Это описание гораздо больше отвечает тому, что мы знаем о Владимире в те годы: большой ходок, охотник, мастер плавать и кататься на коньках, гимнаст на реке и сверх всего этого любитель срываться на высоких нотах. Возможно и то, что, прибыв в Самару исхудавшим подростком, он окреп затем на степном приволье.

Совершенно несомненно, что именно в самарский период Владимир Ульянов стал марксистом и социал-демократом. Но самарский период длился почти четыре с половиной года. Как укладывается в этих широких рамках эволюция юноши? Официальные биографы раз и навсегда избавлены от затруднений спасительной теорией, согласно которой Ленин был революционером по наследству и марксистом от рождения. Но это все же не так. У нас нет, правда, документальных доказательств того, что Владимир придерживался в первые самарские годы народовольческих взглядов; но данные позднейших лет вряд ли оставляют на этот счет место каким-либо сомнениям. Мы услышим позже безупречные свидетельства Лалаянца, Кржижановского и других о том, что Владимир в 1893-1895 гг., т.е. когда он был уже законченным марксистом, придерживался по вопросу о терроре необычных в социал-демократической среде взглядов, которые всеми расценивались как пережиток предшествующего периода в его развитии. Но если бы даже этого яркого подтверждения от a posteriori и не оказалось налицо, то мы все равно должны были бы спросить: могло ли такого периода не быть?

Политическая тень Александра в течение ряда лет неотступно следовала за Владимиром по пятам. "Это уж не брат ли того Ульянова?" - писал на полях официального документа высокий бюрократ. В этом же аспекте видели его все окружающие. "Брат повешенного Ульянова", - говорила о нем с уважением радикальная молодежь. Le mort saisit le vif! Сам Владимир никогда не упоминал о своем брате, если его не вынуждали прямым вопросом, и ни разу не назвал его позже в печати, хотя поводов было немало. Но именно эта сдержанность вернее всего свидетельствовала о том, какой глубокой раной вошла в его сознание гибель Александра. Для разрыва с народовольческой традицией Владимиру нужны были неизмеримо более убедительные и веские мотивы, чем всякому другому.

Длительное упорство его террористических симпатий, бросающее ретроспективный свет на окрашенный народовольчеством период в его развитии, имело, однако, не только личные корни. Владимир эволюционировал с целым поколением, с целой эпохой. Даже первые работы группы "Освобождение труда", если допустить, что Владимир уже успел свести с ними знакомство, не ставили перед ним ребром вопроса о разрыве со знаменем старшего брата. Развертывая перспективу капиталистического развития России, Плеханов еще не противопоставлял будущую социал-демократию "Народной Воле", а лишь требовал от народовольцев усвоения марксизма. Незадолго перед тем группа "Освобождение труда" сделала практическую попытку объединиться с заграничным представительством "Народной Воли". Если так дело обстояло, правда, лишь в начале десятилетия, в эмиграции, где действовали боевые теоретики обоих направлений, то в самой России размежевание между народовольцами и социал-демократами представлялось и в конце 80-х годов еще очень зыбким и неясным. Аксельрод совершенно правильно отмечает в своих воспоминаниях, что "основная линия водораздела между народовольцами и социал-демократами проходила в конце 80-х годов не по линии: марксизм - народничество, а по линии: непосредственная политическая борьба, что тогда было синонимом террора, или пропаганда". В тех случаях, когда марксисты признавали террор, линия водораздела стиралась вовсе. Так Александр, который успел прочитать "Наши разногласия", считал, что практических расхождений между народовольцами и социал-демократами нет и что Плеханов напрасно придал своей работе против Тихомирова полемический характер. В заговоре 1 марта 1887 г. представители обоих оттенков мысли действовали под народовольческим знаменем.

Сближение двух тенденций, которым предстояло позднее непримиримо разойтись, имело на самом деле иллюзорный характер и объяснялось их слабостью и политическими сумерками эпохи. Но именно в этих сумерках Владимир приступил к теоретическому изучению марксизма. Одновременно он ознакомился по рассказам "стариков" с практикой недавней борьбы, в которую дело Александра входило заключительным звеном. В Самаре, где рабочее движение не существовало еще и в зародыше, группировки в среде интеллигенции возникали с запозданием и развивались замедленным темпом. Социал-демократов еще не было вовсе. В этих условиях Владимир мог далеко продвинуться в изучении марксистских классиков, не будучи, однако, вынуждаем к окончательному выбору между социал-демократией и народовольчеством. Стремлеие к ясности и законченности составляло, неоспоримо, важнейшую пружину его воли, как и его интеллекта. Но не менее важной чертой его было чувство ответственности. Судьба Александра сразу перенесла мысли о "борьбе за свободу" из сферы розовых юношеских мечтаний в царство суровой действительности. Сделать выбор означало при этих условиях: изучить, понять, проверить, убедиться. Это требовало времени.

В числе первых приятелей Владимира на самарской почве мы встречаем его ровесника Скляренко. Исключенный из шестого класса гимназии и арестованный в 1887 г., он успел просидеть год в петербургских "Крестах" и после возвращения в Самару возобновил пропаганду в среде молодежи. Главным образом его усилиями создана была полулегальная, полунелегальная библиотечка для самообразования. Из старых ежемесячников вырезались по особому пропагандистскому каталогу наиболее поучительные статьи, причем первую и последнюю страницы приходилось нередко переписывать от руки. Сборники таких статей переплетались и вместе с сотней - двумя избранных книг, большей частью изъятых, составляли БСГ (библиотеку самарских гимназистов), к которой Владимиру не раз приходилось прибегать в самарские годы. Вместе со своим другом Семеновым Скляренко издавал на гектографе литературу в народовольческом духе, который вообще господствовал в их окружении. Если бы Ульянов считал себя социал-демократом уже в первые два года своего пребывания в Самаре, у него со Скляренко, Семеновым и их друзьями шли бы ожесточенные прения, которые в случае упорства противников неизбежно и очень скоро привели бы к разрыву. Но ничего этого не было, личные отношения не нарушались. С другой стороны, приятельские связи с молодыми народовольцами не повели к участию Владимира в их подпольной работе. Революционные затеи зеленых юношей после истории с Александром не могли импонировать ему. Он хотел прежде всего учиться и скоро увлек на этот путь Скляренко и Семенова.

В Самаре предстояло провести четыре зимы. Владимир рос и менялся за эти годы, постепенно сдвигаясь на социал-демократическую колею. Но менялись и те, которые наблюдали его и испытывали на себе его влияние. Грани между отдельными этапами стерлись в памяти. Результаты эволюции, определившиеся в 1898 году, распространяются ныне обычно на весь самарский период. Особенно ясно это видно на воспоминаниях старшей сестры. Владимир, по ее словам, "все ожесточеннее" спорил со стариаками-народовольцами по поводу их основных воззрений. Так оно несомненно и было. Но с какого момента начались споры и когда приняли "ожесточенный" характер? Мало вообще разбиравшаяся тогда в принципиальных вопросах Анна как раз ко времени переселения в Самару вышла замуж за Елизарова, и, хотя обе семьи жили в одном доме, молодая чета естественно отдалилась от остальных. Первые два самарские годы в жизни Владимира почти совершенно выпадают на памяти старшей сестры.

Можно без труда поверить, что архаические воззрения самарских "стариков" не способны были дать удовлетворения сверлящему вглубь молодому уму. Владимир мог и должен был вести споры со стариками уже и в первые годы, не потому что нашел истину, а потому что искал ее. Но лишь значительно позже, к концу самарского периода, эти споры превратились в конфликт двух направлений. Замечательно, что сама Елизарова в поисках живой иллюстрации самарских диспутов называет в качестве противника поднадзорного Водовозова. Но споры с этим безнадежным эклектиком, не причислявшим себя ни к народникам, ни к марксистам, относились уже к зиме 1891 - 1892 года, следовательно к концу третьего года пребывания Владимира в Самаре.

Один из самарцев рассказывает, правда, как во время прогулки радикальной молодежи на лодках, видимо, летом или осенью 1890 г., Ульянов разбил в пух и прах идеалистическую теорию морали, развитую неким Бухгольцем, и противопоставил ей классовую концепцию. Этот эпизод изображает ритм развития Владимира несколько более ускоренным, чем представляется на основании прочих данных. Но замечательно, что сам Бухгольц, родившийся в России немецкий социал-демократ, опровергает в интересующем нас пункте приведенный только что рассказ. "На тех собраниях, на которых мы были вместе, - пишет он, - В.И. Ульянов, насколько я могу вспомнить, не проявлял чем-либо выделяющейся активности и во всяком случае не развивал марксистских взглядов". Ценность этого свидетельства совершенно неоспорима. Можно ли сомневаться, что Ульянов не держал бы своего светильника под спудом, будь светильник уже возжен? Если он не развивал марксистских взглядов, то потому что еще не выработал их.

В октябре 1889 г., уже переехав в Самару, Владимир посылает "его сиятельству господину министру народного просвещения" новое, в высшей степени внушительное по тону прошение. В течение двух лет, прошедших по окончании курса гимназии, он, Владимир Ульянов, имел "полную возможность убедиться в громадной трудности, если не в невозможности, найти занятие человеку, не получившему специального образования". Между тем, нижеподписавшийся крайне нуждается в занятии, которое дало бы ему возможность "поддержать своим трудом семью, состоящую из престарелой матери и малолетних брата и сестры". Он просит на этот раз не о доступе в университет, а о праве держать окончательный экзамен экстерном. Делянов написал карандашом на прошении: "Спросить об нем попечителя и департамент полиции, он скверный человек". Явное дело, департамент полиции не мог быть более благосклонного мнения о просителе, чем министр просвещения. Так, "скверный человек" получил от "хорошего, милого человека" новый отказ.

Дверь официальной науки, казалось, захлопнулась пред Владимиром навсегда. В конце концов это, вероятно, немногое изменило бы в его дальнейшей судьбе. Но в те дни вопрос об университетском дипломе представлялся гораздо значительнее и самому Владимиру и особенно матери. Мария Александровна выехала в мае 1890 г. в Петербург хлопотать за будущность Володи, как три года тому назад она хлопотала за жизнь Саши. "Мучительно больно, - писала она, - смотреть на сына, как бесплодно уходят самые лучшие его годы..." И чтобы еще ближе подобраться к сердцу министра, мать пугала его тем, что бесцельное существование сына "почти неизбежно должно наталкивать его на мысль даже о самоубийстве". По совести говоря, Владимир весьма мало походил на кандидата в самоубийцы. Но на войне, - а мать вела войну за сына, - не обойтись без военных хитростей. Делянов не лишен был, видно, сентиментальной струны: хоть он и не вернул "скверного человека" в университет, но разрешил ему на сей раз держать окончательные экзамены по предметам юридического факультета при одном из императорских университетов. Самарское полицейское управление официально известило об этой милости вдову действительного статского советника Марию Ульянову. На просьбу Владимира разрешить держать экзамены в Петербурге был снова получен удовлетворительный ответ. Помимо ходатайств матери помогло несомненно и то обстоятельство, что за два с половиной года, протекшие со времени его исключения, Владимир ни в чем подозрительном замечен не был. Семья выходила, казалось, из-под опалы.

С конца августа полицейские перья Самары и Казани отмечают в ряде рапортов поездку Владимира Ульянова через Казань в Петербург за справками относительно порядка сдачи экзаменов. Шесть дней Владимир провел в Казани. Кого разыскал он там из прежних друзей? Рапорт казанского полицмейстера не дает на этот счет никаких указаний. Почти два месяца Владимир проводит в Петербурге: даты устанавливаются рапортами самарского пристава. Но больше мы почти ничего не знаем. Между тем Владимир наверняка не терял своего времени даром. Главной его заботой было обеспечить всесторонне свою подготовку к экзаменам. Он не собирался держать испытания на авось, проваливаться, брать ходы обратно. Ему необходимо было все элементы предстоящей задачи привести заранее в полную ясность: объем каждого предмета, учебники, требования профессоров. Значительная часть проведенного в Петербурге времени ушла несомненно на занятия в Публичной библиотеке. Нужно было делать выписки, составлять конспекты, чтобы не покупать слишком дорогих книг. Через сестру Ольгу, учившуюся в Петербурге, Владимир познакомился с будущим своим антагонистом Водовозовым, товарищем Александра по университету, прибывшим из ссылки для сдачи государственных экзаменов, и при его помощи проник в помещение, где около 400 студентов подвергались испытаниям. Владимир замешался в этой толпе и, по словам Водовозова, "просидел несколько часов, прислушиваясь и присматриваясь". Эта предварительная разведка арены и условий будущего экзаменационного боя в высшей степени характерна для молодого Ленина. Он ничего не любил предоставлять на волю случая, что можно было хоть сколько-нибудь предусмотреть и подготовить заранее.

Но у Владимира было еще одно немаловажное дело в Петербурге. Именно в эту свою поездку он по связям раздобыл, наконец, у преподавателя технологического института Явейна книгу Энгельса "Переворот, совершенный г. Дюрингом в науке". Если счастливый собственник, как можно думать, не решался отпустить запретную книгу в далекую провинцию, тогда Владимиру пришлось с большим напряжением изучать замечательный научно-философский памфлет в течение своего короткого пребывания в столице. Не исключено, однако, что после беседы с настойчивым юношей, молодой профессор сдался, и "Анти-Дюринг" переселился с Невы на Волгу. Во всяком случае Владимир впервые взял эту книгу в руки не ранее осени 1890 года. Радек, рассказывающий этот эпизод со ссылкой на самого Ленина, прибавляет: "Долго еще ему не удавалось добыть изданных за границей сочинений Плеханова". Если слово "долго" означает здесь хотя бы несколько месяцев, то и то окажется, что с произведениями группы "Освобождение труда" Владимир познакомился не ранее начала 1891 года. Запомним эти даты. Хотя свидетельства Радека вообще не могут претендовать на точность, но в данном случае они, помимо убедительности внешних черт рассказа, находят опору в общей эволюции Владимира, какой она вырисовывается из других обстоятельств.

В начале ноября самарский пристав уже доносит полицмейстеру о прибытии из поездки Владимира Ульянова. Пристав и на этот раз, видимо, не заметил "ничего подозрительного". Между тем вернувшийся из Петербурга кандидат в преступники привез если не под черепом, то в чемодане взрывчатый груз материалистической диалектики. Однако, ждать в ближайшее время взрывов не было основания. На первом плане стояли сейчас не марксизм и не революция. Нужно было вырвать из рук императорского университета диплом. Предстояла гигантская зубрежка.

Поистине, беспокойство Ильи Николаевича насчет того, что Владимир не выработает в себе трудоспособности, оказалось напрасным. Одна из поднадзорных, "якобинка" Яснева, прибывшая в Самару весной 1891 года, вспоминает: "Такой настойчивости, такого упорства в себе, какие были у Владимира Ильича уже в то время, я никогда ни у кого не видала". Владимир выходил только к чаю и ужину, говорил весьма мало. В его комнату редко кто входил из домашних. Своим образом жизни он должен был теперь напоминать Александра. Его рабочий кабинет в деревне оставался в саду, в глубине липовой аллеи.

Каждый день в один и тот же утренний час уходил он туда со своим запасом юридических книг и не возвращался в дом до 3 часов. "Выйдешь звать его к обеду, - говорит бывшая прислуга, - а он с книгой". Что он не терял времени, свидетельствовала та плотная тропинка, которую он протоптал подле своей скамьи, повторяя прочитанное или заученное. После обеда он в виде отдыха читал по-немецки Энгельса "Положение рабочего класса в Англии" или другую марксистскую литературу. Немецкий язык он изучал попутно, не для языка, а для марксизма, следовательно, с тем большим успехом. Прогулка, купание и вечерний чай предшествовали последней части трудового дня, уже за лампой на крыльце. Владимир слишком напряженно работал, чтобы кому-либо из старших или младших могло прийти в голову потревожить его в часы занятий. Да он, конечно, не постеснялся бы и теперь, как в гимназические годы, сказать кому угодно: "Осчастливьте своим отсутствием". Зато в часы отдыха, за обеденным столом, на купании, он был шумлив, болтлив, смешлив, весел заражающей веселостью. Каждый фибр мозга и тела в нем брал реванш за долгие часы римского или церковного права. Этот юноша так же напряженно и страстно отдыхал, как и работал.

Сколько времени затратил он на подготовку? Полтора года, отвечает Елизарова. От нее же мы знаем, что Владимир "засел за зубрежку" лишь после того, как ему разрешили сдать экзамен экстерном. Да и трудно допустить, что он стал бы изучать полицейское, церковное или хотя бы римское право для собственного удовольствия или на авось. Но в таком случае подготовка не охватывает и полутора лет. От министерской "амнистии" до начала экзаменов протекло менее одиннадцати месяцев, до конца экзаменов - полтора года. Сама Елизарова в другой статье говорит об одном годе. Студенты университета тратили на ту же работу четыре года!

Экзамены пришлось держать в два приема: весной, в апреле и мае, и осенью, в сентябре и ноябре. Владимир приехал в Петербург в марте, за неделю до экзаменов, вооруженный письменной работой по уголовному праву. Весьма вероятно, что запасная неделя была предназначена на ознакомление со студенческими изданиями лекций. В планировании собственной работы Ульянов был тейлористом до Тейлора. Испытательная комиссия под председательством популярного в то время профессора истории русского права Сергеевича включала цвет профессуры юридического факультета. Чужака, которого экзаменаторы видели впервые, допрашивали с пристрастием. Но скоро недоверие должно было уступить место признанию. Экстерн Ульянов оказался подготовлен на славу.

Перечень экзаменационных тем звучит, как ироническая интродукция ко всей последующей деятельности адвоката угнетенных, прокурора угнетателей. По истории русского права Владимиру Ульянову попался вопрос о "несвободных", о холопах всяких категорий; по государственному праву - о сословных учреждениях, куда входили данные по истории дворянских установлений и по организации крестьянского самоуправления. Поставив экзаменующемуся по этим предметам высший балл, императорский университет удостоверил, что прежде чем приняться за ликвидацию "несвободных" состояний, холопства и сословного варварства, Владимир Ульянов добросовестно подготовился к своей будущей профессии.

Из политической экономии ему пришлось весной же отвечать о заработной плате и ее формах; по энциклопедии и истории философии права - о взглядах Платона на законы. Излагал ли Ульянов своим экзаменаторам трудовую теорию стоимости и материалистическую концепцию права, в противовес всем видам эксплуататорского платонизма, мы, к сожалению, не знаем. Во всяком случае, если он и гладил официальную науку против шерсти, то со всей необходимой осторожностью. Комиссия отметила: "весьма удовлетворительно", что означало высший балл. Большая часть экзаменов падала, однако, на осень.

В первое воскресение мая небольшой отряд петербургских рабочих, человек 70, впервые праздновал в этом году пролетарский праздник тайным загородным собранием и речами, которые вскоре были напечатаны на гектографе, а позже опубликованы за границей. Социал-демократическая пропаганда, в центре которой стоял молодой технолог Бруснев, успела достигнуть уже значительных результатов. Находившийся во время маевки в Петербурге Владимир, видимо, ничего не знал об этом знаменательном событии. Революционных связей у него не было, и вряд ли он их искал. В течение ближайших двух лет ему предстояло еще догонять петербургских марксистов, чтобы затем сразу оказаться впереди их.

В разгар весенних экзаменов на семью пал новый удар. Жертвой его стала Ольга, та самая сестра, которая росла и развивалась вместе с Владимиром и аккомпанировала ему на рояле, когда он пел о прелестных глазках. С осени прошлого года Ольга с большим успехом училась на высших женских курсах в Петербурге. Воспоминания рисуют эту девушку самыми привлекательными чертами. Окончив пятнадцати с половиной лет гимназию, по примеру братьев, с золотой медалью, она занималась музыкой, английским и шведским языками и много читала. Подруга Ольги по курсам З. Невзорова, впоследствии жена инженера Кржижановского, советского электрификатора, пишет в своих воспоминаниях: "Ольга Ульянова была не совсем обычный тип курсистски того времеи: маленький, черный жучок, скромный и незаметный, на первый взгляд, - но умница, одаренная, с какой-то тихой сосредоточенной силой воли и упорством в достижении намеченного. Глубокая и серьезная, несмотря на свои 19 лет, и чудесный товарищ". "У нее, как и у Саши, - пишет Елизарова, - в характере преобладающим чувством было чувство долга". Ольга любила Сашу больше, чем остальных братьев и сестер. С Владимиром, несмотря на близость возраста и условий развития, нравственной близости у нее не было. Но Ольга очень прислушивалась к нему, высоко ценя его мнение.

Во время весеннего пребывания Владимира в Петербурге Ольга заболела брюшным тифом. Меж двух экзаменов Владимиру пришлось отвозить сестру в больницу и, как оказалось потом, в очень плохую. По телеграфному вызову сына Мария Александровна тотчас же прибыла в Петербург, но только для того, чтоб потерять здесь второе дитя. Ольга умерла 8 мая, в тот самый день, в какой четыре года тому назад был повешен Александр. И как тогда, в Симбирске, Владимиру пришлось проходить через испытания на аттестат зрелости непосредственно после казни старшего брата, так теперь ему пришлось сдавать университетские экзамены в дни смертельной болезни младшей сестры. По-видимому, сейчас после ее похорон Владимир посетил университетского товарища Александра Сергея Ольденбурга, будущего академика-ориенталиста, который в отличие от всех других вспоминает своего собеседника мрачным и молчаливым, без единой улыбки. Первые самые тяжелые дни Владимир оставался с матерью в Петербурге; вдвоем совершили они затем скорбный путь в Самару. И снова все дивились мужеству матери, ее выдержке, ее неутомимой заботе об оставшихся детях.

Свыше трех летних месяцев утаптывал Владимир свою тропинку в глубине липовой аллеи. В сентябре он явился в столицу во всеоружии. По уголовному праву он с честью отвечал о защите в уголовном процессе и о краже документов. По догме римского права на его долю пришлись вопросы о недозволенных действиях и о влиянии времени на происхождение и прекращение прав: две небезыинтересные темы для человека, которому предстояло производить недозволенные действия довольно крупного масштаба и прекращать немаловажные права. С полным успехом отвечал Ульянов о "науке полиции", служащей "к обеспечению условий нравственного и материального благосостояния народа". Не менее завидные познания проявил экзаменующийся в области организации православной церкви и истории ее законодательства. По международному праву на его долю пришелся вопрос о нейтралитете и о блокаде. Пригодились ли ему эти познания через 28 лет, когда Клемансо и Ллойд-Джордж на попытку Советов вырваться из войны ответили блокадой, этот вопрос можно оставить открытым. Для диплома первой степени нужно было иметь больше половины высших баллов ("весьма удовлетворительно"); у Владимира высшие баллы были по всем тринадцати предметам. Можно было втайне похвалить себя и засмеяться про себя коротким "русским" смешком.

За месяц до окончания экзаменов, в октябре 1891 г., отклонено было третье по счету ходатайство Владимира Ульянова о выдаче ему паспорта для выезда за границу. Какую цель могла преследовать эта поездка? Владимир разыскивал и изучал все основные произведения марксистской литературы. Многого несомненно не хватало ему, особенно по части периодической социал-демократической печати. Мысль поработать после сдачи экзаменов на свободе, в книгохранилищах Берлина, не могла не завлекать его. Из Берлина не трудно проехать в Цюрих и Женеву, познакомиться с группой "Освобождение труда", изучить все ее издания, выяснить спорные вопросы. Этих мотивов слишком достаточно. Но департамент полиции судил иначе. И, выразившись крепко по адресу высоких властей, Владимир не стал дожидаться в столице решения испытательной комиссии: сомневаться в результате основания не было. И действительно, 15 ноября, в тот самый день, когда самарский пристав секретно доносил полицмейстеру о возвращении в Самару состоящего под негласным надзором Владимира Ульянова, юридическая испытательная комиссия санкт-петербургского императорского университета присудила тому же лицу диплом первой степени. За год - полтора в самарской глуби, без всякой помощи со стороны профессоров или старших товарищей, Владимир не только выполнил ту работу, на какую другие тратили четыре года жизни, но и выполнил ее лучше других: он оказался первым из 134 студентов и экстернов выпуска. Такому результату, отмечает сестра, "многие удивлялись". Не мудрено! В этом великолепном подвиге привлекает, помимо прочего, элемент умственного атлетизма. Хорошо "сбалансировано": лучше нельзя!

Голодный год. Адвокатура

Лето 1891 года выдалось жаркое и засушливое, солнце выжгло посевы и травы в двадцати губерниях с населением в 30 миллионов душ. Когда Владимир вернулся с осенних экзаменов, Самарская губерния, пострадавшая больше других, корчилась в муках голода. Правда, вся история крестьянской России есть история периодических неурожаев и массовых эпидемий. Но голод 1891-1892 года выделился из ряда вон не только своими размерами, но и тем влиянием, какое он оказал на политическое развитие общества. Позже, оглядываясь назад, реакционеры с умилением вспоминали о несокрушимости устоев при Александре III, который ломал своей тяжелой рукой подковы, и вменяли дальнейшие потрясения в вину слабому Николаю II. На самом деле последние три года царствования "незабвенного родителя" знаменовали уже начало новой эпохи, непосредственно подготовлявшей революцию 1905 года.

Опасность подкралась оттуда, где покоились источники силы: со стороны деревни. Положение главной массы крестьянства за тридцать лет, прошедших после отмены крепостного права, сиьно ухудшилось. В многоземельной Самарской губернии свыше 40% крестьян имели голодные наделы. Истощенная и плохо обработанная земля оставалась открыта действию всех враждебных стихий. Форсированное развитие промышленности при восстановлении полукрепостнического режима в деревне привело, наряду с быстрым ростом кулачества, к ужасающему оскудению крестьянских масс. Строились заводы и железные дороги, установилось бюджетное равновесие, в подвалах Государственного банка накоплялась золотая наличность, внешнее могущество казалось незыблемым. Как вдруг, непосредственно вслед за этими успехами, мужик повалился навзничь и завопил голосом голодной агонии.

Застигнутое врасплох правительство пыталось сперва отрицать голод, именуя его недородом, затем растерялось и впервые после 1881 года чуть распустило вожжи. Мрачный ореол несокрушимости, окружавший режим Александра III, начал рассеиваться. Бедствие встряхнуло застоявшуюся общественную мысль. Свежее дуновение прошло по стране. Известная часть имущих классов и широкие круги интеллигенции оказались охвачены порывом: прийти на помощь деревне, дать хлеба голодным, лекарства тифозным. Земства и либеральная пресса били тревогу. Повсюду шел сбор пожертвований. Лев Толстой стал открывать столовые. Сотни интеллигентов снова двинулись в народ, на этот раз с более скромными целями, чем в 70-х годах. Власти не без основания считали, однако, что под филантропическим движением скрывается неблагонадежная тенденция: мирная форма помощи являлась путем наименьшего сопротивления для тех оппозиционных настроений, которые накопились за годы нового царствования.

Революционеры не могли встать на этот путь. Для них задача состояла не в простом смягчении последствий социального бедствия, а в устранении его причин. Десять - пятнадцать лет перед тем также точно смотрела на дело народническая интеллигенция, в противовес либералам и филантропам. Но революционный дух отлетел от народников; пробуждаясь теперь от длительной спячки, они рады были слиться с либералами в общем "служении народу". Прежде еще чем под действием катастрофы развернулась в рядах интеллигенции острая борьба по вопросу о перспективах дальнейшего развития страны, немногочисленные марксисты оказались противопоставлены широким кругам образованного "общества" по жгучему вопросу: что делать сейчас? Тридцать с лишком лет спустя уже знакомый нам Водовозов рассказывал в эмигрантской печати: "Самое крупное, глубокое разногласие, на котором мы столкнулись с Владимиром Ульяновым, был вопрос об отношении к голоду 1891-1892 гг." В то время, как самарское общество дружно откликнулось на призыв о помощи, "один Владимир Ульянов со своей семьей и кружком, вторившими ему, занял иную позицию". Ульянов, оказывается, радовался голоду, как прогрессивному фактору: "Разрушая крестьянское хозяйство,.. голод создает пролетариат и содействует индустриализации края". Воспоминания Водовозова в этой их части восроизводят не столько взгляды Ульянова, сколько их кривое отражение в сознании либералов и народников. Слишком нелепа сама по себе мысль, будто разорение и вымирание крестьян способны содействовать индустриализации страны. Разоренные превращались в пауперов, а не в пролетариат; голод питал паразитарные, а не прогрессивные тенденции хозяйства. Но самой своей тенденциозностью рассказ Водовозова недурно передает горячую атмосферу старых препирательств.

Обычные в то время обвинения против марксистов в том, что они глядят на народное бедствие сквозь очки доктрины, характеризовало лишь низкий теоретический уровень дебатов. По существу дела все силы и группировки заняли политические позиции: правительство, которое в интересах своего престижа отрицало или преуменьшало голод; либералы, которые, разоблачая голод, стремились в то же время доказать своей "положительной работой", что они были бы наилучшими сотрудниками для царя, если бы он дал им хоть крупицу власти; народники, которые, устремляясь в столовые и тифозные бараки, надеялись найти мирный и легальный путь для завоевания симпатий народа. Марксисты выступали, конечно, не против помощи голодающим, а против иллюзий, будто ложкой филантропии можно вычерпать море нужды. Если революционер займет в легальных комитетах и столовых место, принадлежащее по праву земцу или чиновнику, кто же займет место революционера в подполье? Из опубликованных позже министерских циркуляров и предписаний неоспоримо явствует, что правительство расширяло асигнования в пользу голодающих только из страха перед революционным возбуждением: так что и с точки зрения непосредственной помощи революционная политика оказывалась гораздо более действительной, чем нейтральная филантропия.

В эмиграции не только марксист Аксельрод учил в то время, что "для социалиста... действительная борьба с голодом возможна лишь на почве борьбы с самодержавием", но и старый моралист революции Лавров провозглашал в печати: "Да, единственное "доброе дело", для нас возможное, есть дело не филантропическое, но революционное". Однако в центре голодающей губернии, в атмосфере всеобщего увлечения столовыми было гораздо труднее проявлять революционную непримиримость, чем в эмиграции, оторванной в те годы от России. Ульянову пришлось впервые и притом совершенно самостоятельно занимать позицию по жгучему политическому вопросу. К местному комитету помощи он не примкнул. Мало того: "На собраниях и сходках... вел систематическую и решительную пропаганду против комитета". Надо прибавить: не против его практической деятельности, а против его иллюзий. Водовозов выступал оппонентом. За Ульяновым стояло "очень небольшое меньшинство, но это меньшинство твердо держалось на своих позициях". Водовозов не отвоевал из них ни одного; наоборот, такие случаи, когда Ульянову удавалось перетянуть противников на свою сторону, были: "в небольшом количестве, но были".

Схватки с народниками должны были именно в этот период принять характер борьбы двух расходящихся направлений. Не случайно фигура Водовозова всплывает в памяти Елизаровой, когда она, не называя дат, говорит о самарских диспутах: они начались именно с конца 1891 года. Голодная катастрофа стала таким образом важной вехой в политическом развитии Владимира. К этому времени он несомненно ознакомился уже с работами Плеханова: в конце этого года или начале следующего он, как свидетельствует Водовозов, с большим уважением отзывался о "Наших разногласиях". Если у него оставались еще какие-либо сомнения насчет экономического развития России и революционного пути, они должны были в свете катастрофы рассеяться окончательно. Иными словами: из теоретического марксиста Владимир Ульянов окончательно становился революционером-социал-демократом.

По Водовозову, вся семья стояла в вопросе о помощи голодающим на позиции Владимира. Между тем от младшей сестры мы узнаем, что Анна в 1892 году, когда голод привел за собой холеру, "положила немало трудов на помощь больным лекарствами и указаниями". И уж, конечно, не Владимир ей перечил в этом. Рассказ Ясневой также не вполне совпадает с рассказом Водовозова. "Из всей самарской ссылки, - пишет она, - только Владимир Ильич и я не принимали участия в работах этих столовых". Выходит, что никакого кружка единомышленников у Владимира в это время еще не было. Этому не трудно поверить. Социал-демократическая пропаганда еще не начиналась для него. Приступить к ней нельзя было иначе, как размежевавшись с представителями старой веры и болотными элементами. "Вначале мирные, наши споры, - говорит Водовозов, - постепенно стали принимать очень резкий характер".

Политическая проверка разногласий не замедлила. Либералам так и не удалось втереться в доверие правительства: наоборот, оно очень скоро, и не вполне безосновательно, обвинило самарское земство в покупке недоброкачественного зерна для голодающих. Народники не сблизились с народом. Крестьяне не верили горожанам. От образованных они никогда не видели ничего, кроме зла. Раз голодных кормят, значит царь приказал, и наверное господа обкрадывают. Когда по следам голода открылась холерная эпидемия и больные массами умирали в бараках, где их самоотверженно лечили врачи и студенты, крестьяне решили, что господа травят народ, чтобы очистить для себя побольше земли. Прошла волна холерных бунтов с убийствами врачей, студентов, фельдшериц. Тогда власти "заступились" за интеллигенцию вооруженной силой. Голодный год подвел таким образом итоги и культурнической работе в деревне. В Симбирской губернии, которую Илья Николаевич Ульянов неутомимо просвещал в течение шестнадцати лет, холерные бунты разлились особенно широко, целые села подвергались после этого порке, через десятого, были смертные случаи под розгами. Русский крестьянин начал доверчивее прислушиваться к социалистам лишь тогда, когда к нему пришел из города свой брат, рабочий, владевший в селе наделом, и стал объяснять, на чьей стороне правда. Но для этого нужно было завоевать предварительно на сторону социализма городского рабочего.

В год голода и холеры еще один принципиальный конфликт содействовал размежеванию политических группировок. Водовозов предлагал послать сочувственный адрес уволенному за "либерализм" губернатору одной из волжских губерний, некоему Косичу. Владимир резко восстал против мещанского сентиментализма, всегда готового прослезиться перед проблеском "человечности" у представителя господствующих классов. Этот эпизод, кстати сказать, лишний раз показывает, как нелепо пытаться проводить линию политической преемственности от директора народных училищ Ильи Николаевича Ульянова, который, в отличие от Косича, даже и за либерализм никогда не увольнялся, к его насквозь непримиримому сыну, которого не мог растрогать самый гуманный из губернаторов. Водовозов, видимо, потерпел поражение, и адрес не был послан.

Своего молодого антагониста Водовозов, по собственному рассказу, стал называть Маратом, конечно, за его спиной. Кличка не лишена меткости, если только она не придумана задним числом. Недавние друзья, а сегодняшние противники смотрели на Владимира, по словам старшей сестры, "как на очень способного, но слишком самонадеянного юношу". Тот, кто вчера еще казался лишь "братом Александра Ульянова", становился сегодня самим собой и показывал когти. Владимир не только не приспособлял свою позицию к политическому складу противников, а, наоборот, придавал ей как можно более крайний, непримиримый, режущий, колющий характер. Он испытывал при этом двойную радость: и от внутренней уверенности в себе, и от выражения негодования на лицах оппонентов. "Глубокая вера в свою правоту сквозила, по признанию Водовозова, из всех его речей". И от того он казался вдвойне невыносимым. "Вся эта более солидная публика была, - по словам Елизаровой, - немало шокирована большой дерзостью, проявляемой в спорах этим юношей, но часто пасовала перед ним". Чего ему особенно не хотели простить, так это уничижающего тона, в каком он стал отзываться о самых высоких авторитетах народничества. Однако все это были лишь первые цветочки, ягодки будут еще впереди.

"На чьей стороне была победа, - скромно резюмирует свои споры с Ульяновым Водовозов, - сказать трудно". На самом деле не нужно было даже дожидаться октябрьской революции, чтобы разгадать эту загадку. Когда голод повторился через семь лет, политических иллюзий было уже неизмеримо меньше, интеллигенция, успевшая найти иную дорогу, не шла в деревню. Весьма умеренный либеральный журнал "Русская мысль" писал тогда, что все, возвращавшиеся из голодающих районов, крайне неудовлетворены собственной работой, видя в ней "жалкий паллиатив", тогда как нужны "общие меры". Понадобилось немного политического опыта, и даже смиренные конституционалисты оказались вынуждены переводить на либеральный язык обрывки тех мыслей, которые несколько лет тому назад звучали святотатством.

Но Владимиру приходилось подумать о собственной участи, о так называемом завтрашнем дне. Диплом был завоеван. Надо было его использовать. Владимир вступил в адвокатуру, собираясь сделать из нее свою профессию. "Ведь средства, кроме пенсии матери и проживаемого понемногу хутора в Алакаевке, - вспоминает Елизарова, - у Владимира Ильича не было". Патроном своим он выбрал того самого адвоката, с которым, еще живя в Казани, сражался в шахматы по переписке. Хардин был незаурядной фигурой не только как адвокат и шахматный стратег, о котором с уважением отзывался тогдашний король русских шахматистов Чигорин, - но и как провинциальный общественный деятель. Став в 28 лет председателем губернской земской управы, он был вскоре, как неблагонадежный, устранен "по высочайшему повелению" в 24 часа. Такой чести удостаивались немногие! По словам Н. Самойлова, который дал столь яркое описание своего первого знакомства с Владимиром, Хардин и в зрелые годы сохранил симпатии к радикалам и сумел не отшатнуться враждебно от марксистской идеологии. Владимир, по словам Елизаровой, уважал Хардина, как очень умного человека. Как шахматиста, он еще в Казани оценил его "чертовскую силу" и стал постоянным участником еженедельных состязаний в доме своего патрона.

Запись в присяжные поверенные прошла, впрочем, не без трений. Самарскому окружному суду нужно было свидетельство о политической благонадежности Ульянова; петербургский университет, выдавший диплом, не мог выдать нужное свидетельство, ибо не знал Ульянова как студента. В конце концов суд, по настоянию самого Владимира, обратился непосредственно в департамент полиции, который великодушно сообщил, что "не имеет препяпствий". После пятимесячной волокиты Владимир получил, наконец, в июле 1892 г. свидетельство на право ведения судебных дел.

В качестве защитника он выступал всего навсего по десяти уголовным делам, в семи случаях по назначению, в трех - по соглашению. Все маленькие дела маленьких людей, безнадежные дела, и все были им проиграны. Защищать приходилось крестьян, сельских рабочих, полунищих мещан, главным образом за мелкое воровство, совершенное в крайней нужде. Обвинялись: несколько мужичков, которые скопом совершили кражу трехсот рублей у богатого односельчанина; несколько батраков, которые пытались унести хлеб из амбара, но были застигнуты на месте преступления; доведенный до полной нищеты крестьянин, который совершил четыре мелких кражи; еще один обвиняемый такого же типа; и еще несколько сельских рабочих, которые "со взломом" украли вещей на сумму в 160 рублей. Преступления все настолько немудреные, что разбирательство длилось по каждому делу 1,5 - 2 часа, секретарь не утруждал себя протоколом, ограничиваясь стереотипной отметкой: после обвинительной речи товарища прокурора выступал защитник Ульянов. Только два 13-летних мальчика, участвовавших в кражах при старших, оказались оправданы из внимания к возрасту, а не к доводам защиты; все остальные обвиняемые были признаны виновными и осуждены. Было у Ульянова еще дело о самарском мещанине Гусеве, который избил кнутом жену. После короткого судебного следствия, на котором выступала потерпевшая, защитник Ульянов отказался ходатайствовать о смягчении наказания подсудимому. По этому делу, по всем таким делам, он всю жизнь чувствовал себя беспощадным прокурором.

В трех случаях, тоже достаточно заурядных, Ульянов выступал защитником по приглашению подсудимых. Группа крестьян и мещан привлекалась за кражу рельс и чугунного колеса у самарской купчихи. Все были признаны виновными. Молодой крестьянин обвинялся в ослушании и оскороблении отца. Отложенное по ходатайству защиты дело до слушания не дошло: сын выдал отцу письменное обязательство в беспрекословном повиновении, и стороны на том помирились. Наконец, в последний раз Ульянову пришлось выступать защитником начальника станции от обвинения в небрежности, результатом которой явилось столкновение пустых товарных вагонов. Защита и здесь не помогла, подсудимый был признан виновным. Таковы судебные дела помощника присяжного поверенного Ульянова. Серые и безнадежные дела, как сера и безнадежна была жизнь тех классов, которые поставляли подсудимых. Молодой защитник, - можно ли в этом сомневаться? - зорко приглядывался к каждому делу и к каждому подсудимому. Но им нельзя было помочь в розницу. Помочь им можно было только оптом. А для этого нужна была иная трибуна, не трибуна самарского окружного суда.

Одно только судебное дело Ульянов выиграл; но - поистине перст судьбы! - он выступал в нем не защитником, в обвинителем. Летом 1892 г. Владимир вместе с Елизаровым собирались из Сызрани на левый берег Волги в деревню Бестужевку, где вел хозяйство брат Елизарова. Купец Арефьев, арендовавший переправу через Волгу, рассматривал реку как свой феод: каждый раз, когда лодочник набирал пассажиров, его нагонял пароходик Арефьева и насильственно отвозил всех обратно. Так случилось и на этот раз. Угрозы привлечь к суду за самоуправство не помогли. Пришлось подчиниться силе. Владимир записал имена и фамилии участников и свидетелей. Дело разбиралось у земского начальника под Сызранью, верст за сто от Самары. По ходатайству Арефьева земский отложил слушанье дела. То же повторилось и в следующий раз. Купец решил, видимо, взять своего обвинителя измором. Третий срок разбора пришелся уже на зиму. Владимиру предстояли бессонная ночь в вагоне, утомительные ожидания на вокзалах и в камере земского начальника. Мария Александровна уговаривала сына не ехать. Но Владимир остался непреклонен: дело начато, надо довести его до конца. В третий раз земскому начальнику не удалось уклониться: под напором молодого юриста он оказался вынужден приговорить именитого купца к месяцу тюрьмы. Не трудно представить, какая музыка играла в душе победителя, когда он возвращался в Самару!

Опыт с адвокатурой не удавался, как ранее опыт с сельским хозяйством. Совсем не потому, что Владимиру не хватало для этих профессий соответственных качеств. У него были настойчивость, практический глаз, внимание к мелочам, способность распознавать людей и ставить их на нужное место, наконец, любовь к природе, - из него вышел бы первостепенный сельский хозяин. Его способность разобраться в запутанной обстановке, выделить главные нити, оценить сильные и слабые стороны противника, мобилизовать лучшие доводы в защиту своего тезиса, обнаруживалась уже и в молодые годы. Хардин не сомневался, что его помощник мог бы стать "выдающимся цивилистом". Но как раз в течение 1892 года, когда Владимир вступил на адвокатское поприще, его теоретические и революционные интересы, подогреваемые голодной катастрофой и политическим оживлением в стране, становились со дня на день напряженнее и требовательнее.

Правда, подготовка к мелким судебным делам, при всей добросовестности молодого адвоката, почти не отрывала его от занятий марксизмом. Но не могла же его адвокатская карьера и в дальнейшем ограничиваться делами о краже чугунного колеса преступной артелью из трех мещан и двух крестьян! В книге судеб записано было, что Владимиру Ульянову двум богам не служить. Надо было выбирать. И он сделал выбор без затруднения. Едва начавшись в марте, короткая серия его судебных выступлений обрывается в декабре. Правда, он и на 1893 год берет в суде свидетельство на право ведения дел, но этот документ ему нужен уже исключительно как легальное прикрытие деятельности, направленной против основных законов Российской Империи.

Вехи развития

Восстановим важнейшие биографические вехи молодого Ленина на фоне политического развития страны. Глухое Поволжье. Еще живо поколение вчерашних рабовладельцев и рабов. Отбито наступление "Народной Воли". Политический тупик восьмидесятых годов. В патриархальной и дружной чиновничьей семье Владимир растет, учится, умнеет без забот и потрясений. Голос критики пробуждается в нем лишь к концу гимназического курса, после смерти отца, и направляется на первых порах против учебного начальства и церкви. Неожиданная гибель старшего брата раскрывает Владимиру глаза на вопросы политики. Участие в студенческой манифестации - первая реплика на казнь Александра. Искушение отомстить за брата его же собственным методом должно было стать в те дни особенно острым. Но наступает самая глухая пора, 1888 год, когда о терроре нельзя было и помыслить. Реакция не только спасает Владимира физически, но и толкает его на путь теоретического углубления.

Годы революционного ученичества. Владимир приступает в Казани к чтению "Капитала". Усвоение теории трудовой стоимости не означает для него разрыва с народовольческой традицией: Саша тоже был сторонником Маркса. Сперва в Казани, затем в Самаре Владимир соприкасается с революционерами старшего поколения, главным образом народовольцами, как внимательный ученик, правда, предрасположенный к критике и проверке, но не как противник. Если, несмотря на свои революционные настроения, достаточно проявившиеся и в выборе знакомств и в направлении умственных интересов, он не примыкал в те годы ни к какой политической группе, то это безошибочно показывает, что он не имел еще политического credo, хотя бы и юношеского, а лишь искал его. Но поиски исходили тем не менее от народовольческой традиции, которая оставила заметный след и на дальнейшем его развитии. Став уже боевым марксистом, Владимир продолжал в течение нескольких лет хранить сочувственное отношение к индивидуальному террору, которое резко отличало его от других молодых социал-демократов и представляло несомненный рудимент того периода, когда марксистские идеи еще амальгамировались в его сознании с народовольческими симпатиями.

С весны 1890 года по осень 1891 года Владимир почти полностью поглощен подготовкой к экзаменам. Напряженные занятия юридическими науками как бы извне врезались в процесс выработки его миросозерцания. Полного перерыва, разумеется, не было. В часы отдыха Владимир читал марксистских классиков, встречался с приятелями, обменивался мнениями. Да и на юридической схоластике он, методом от обратного, проверял и укреплял свои материалистические воззрения. Но эта критическая работа совершалась все же лишь попутно. Неразрешенные вопросы и сомнения приходилось откладывать до более свободных часов. Владимир не спешил определиться. Косвенное, но интересное подтверждение: в начале 1891 года две самарские "якобинки" еще не теряли надежды привлечь Ульянова в свои ряды, следовательно, не видели в нем законченной политической фигуры.

Конец 1891 года приносит Владимиру диплом и тем ставит его на распутье. Судебная трибуна не могла не привлекать его. По словам сестры, он серьезно думал в ту пору о профессии адвоката, "которая могла доставлять в будущем средства к существованию". Однако политическое оживление в стране, как и ход собственного развития, ставили его лицом к лицу с другими задачами, которые требовали его целиком. Колебания длились недолго. Адвокатуре пришлось посторониться перед политикой и превратиться в ее временное прикрытие.

Полуторолетняя юридическая горячка отодвинула первый этап революционного ученичества далеко назад и сделала мысль более независимой от вчерашнего дня, стоявшего под знаком Саши: так создались условия для смелой ликвидации переходного периода. Зима голодного года должна была быть временем подведения окончательного баланса. Постепенность духовного развития не исключает скачков, раз они подготовлены предшествующими накоплениями сознания.

Оформление революционной личности Владимира отчасти отражало, отчасти опережало перелом в теоретических симпатиях провинциальной левой интеллигенции. Марксистским учением стали усиленно интересоваться в кружках самарской молодежи, начиная с 1891 года, т.е. как раз с голодной катастрофы. Немало нашлось тогда охотников овладеть первым томом "Капитала", но большинство, по словам Семенова, "ломало зубы" на первой главе. Пошли разговоры о тайнах диалектики. В городском саду на берегу Волги на особой "марксистской" скамье горячо дебатировалась гегелевская триада.

Самарская интеллигенция старшего поколения пришла в возбуждение. Обе ее группы, умеренная и радикальная, мирно уживающиеся между собой в сфере привычных идей и отдававшие дань уважения Марксу, которого они, впрочем, не знали, встретили первых русских социал-демократов как злополучное недоразумение. Наиболее искренно возмущались бывшие ссыльные, которые привозили на Волгу традиционные воззрения, хорошо сохранившиеся в суровом климате Сибири.

Политическая трещина легко превращается в непоправимую щель. Владимир уже не щадил сарказма по поводу народнических жалоб: марксисты-де "не любят мужика", "радуются разорению деревни" и пр. Он скоро научился презирать подменивание анализа действительности нравоучениями и сентиментальными причитаниями. Литературные слезы, ничего не принося мужику, застилали глаза интеллигенции и мешали ей видеть открывающийся путь. Все более непримиримые столкновения с народниками и культурниками разбили постепенно радикальную интеллигенцию Самары на два воюющих лагеря и резко окрасили личные отношения. Немудрено, если последние полтора года, когда Владимир вышел из тени на свет, окрасили собой воспоминания современников о самарском периоде в целом. Молодого Ленина, каким он в мае 1989 года прибыл в Алакаевку в качестве будущего сельского хозяина и каким он покидал Самару осенью 1893 года, изображают одним и тем же революционером-марксистом, выключая из жизни его то, что составляло ее основной элемент: движение.

П. Лепешинский, приближаясь на этот раз к действительности, пишет о самарской подготовке Ленина: "Есть основание думать, что уже в 1891 году он сформировал в общх чертах свое марксистское миросозерцание". "В вопросах политической экономии и истории, - подтверждает Водовозов, - его знания поражали солидностью и разносторонностью, особенно для человека его возраста. Он свободно читал по-немецки, французски и английски, уже тогда хорошо знал "Капитал" и обширную марксистскую литературу (немецкую)... Он заявлял себя убежденным марксистом..." Этого багажа хватило бы, может быть, на дюжину других, но строгий к себе юноша считал себя неподготовленным к революционной работе, и не без основания: в той цепи, которая сочетает доктрину с действием, ему еще не хватало важных соединительных звеньев. Факты и здесь говорят за себя: если бы Владимир чувствовал себя во всеоружии уже в 1891 году, он не мог бы оставаться еще целые два года в Самаре.

Старшая сестра утверждает, правда, что Владимира удерживала в семье забота о матери, которая, после смерти Ольги, как бы заново завоевала детей сочетанием мужества и нежности. Но это объяснение явно недостаточно. Ольга умерла в мае 1891 г., а Владимир оторвался от семьи лишь в августе 1893 года, два с лишним года спустя. Из внимания к матери он мог отодвинуть революционные обязанности на недели или месяцы, пока новая рана оставалась еще слишком свежа, но не на годы. В его отношении к людям, не исключая и матери, не было пассивного сентиментализма. Его жизнь в Самаре практически ничего не давала семье. Если у Владимира хватило выдержки оставаться столь долго в стороне от большой арены, то только потому, что его ученические годы еще не закончились.

Наряду с основными трудами Маркса и Энгельса и изданиями немецкой социал-демократии, на его рабочем столе все больше места занимают отныне русские статистические сборники. Начинаются первые самостоятельные работы по освещению русской действительности. Из предметов изучения исторический материализм и теория трудовой ценности становятся теперь для Владимира орудиями политической ориентировки. Он изучает Россию как арену борьбы и распределение на ней главных борющихся сил.

Для определения важнейшей вехи в эволюции Владимира Ульянова мы имеем одно совершенно неоценимое показание, на которое, однако, в виду его противоречия с легендой, официальные биографы обычно закрывают глаза. В партийной анкете 1921 года сам Ленин началом своей революционной деятельности пометил: "1892-1893. Самара. Нелегальные кружки социал-демократии". Из этой даты безукоризненного по точности свидетеля вытекают два вывода: Владимир не принимал участия в политической работе народовольческих кружков, иначе он указал бы этот период в своей анкете; Владимир окончательно стал социал-демократом лишь в 1892 году, иначе он ранее приступил бы к социал-демократической пропаганде. Споры и сомнения разрешаются, таким образом, окончательно. В целях беспристрастия укажем, что один из советских исследователей, стоящий по должности во главе мавзолейной историографии, - мы имеем в виду Адоратского, нынешнего директора института Маркса - Энгельса - Ленина, - приходит в интересующем нас вопросе к тому же приблизительно выводу, что и мы. "Последние годы в Самаре, 1892-1893, - пишет он со всей необходимой осторожностью, - Ленин был уже марксистом, хотя известные остатки народовольчества сохранялись еще (особое отношение к террору)". Теперь мы можем окончательно распрощаться с забавной легендой, согласно которой Владимир, "потерев лоб", осудил террор в мае 1887 г., в день получения вести о казни Александра.

Намеченные выше этапы политического формирования юного Ленина находят несколько, может быть, неожиданное, но очень живое подтверждение в его шахматной биографии. Зиму 1889-1890 г. Владимир, по рассказу младшего брата, "больше, чем когда-либо увлекался шахматами". Исключенный студент, которого не допускали ни в один из университетов, потенциальный революционер, без программы и руководства, он искал в шахматах выхода беспокойному напору внутренних сил. Следующий полуторагодовой период был заполнен подготовкой к экзаменам, - шахматы отошли на второй план. Они опять заняли видное место, когда после получения диплома Владимир колебался в выборе поприща, мало занимался судебными делами, зато в лице патрона нашел первоклассного партнера. Еще год-полтора подготовки - и молодой марксист почувствовал себя вооруженным для борьбы. "Начиная с 1893 г., Владимир Ильич все реже и реже играет в шахматы". Показаниям Дмитрия в этом вопросе можно доверять без опасения: сам горячий любитель, он внимательным глазом следил за шахматными увлечениями старшего брата.

В Казани Владимир в поисках аудитории пробовал делиться первыми вычитанными у Маркса идеями со старшей сестрой. Попытка не получила развития, и Анна скоро утратила след научных занятий брата. Мы не знаем, когда он овладел первым томом "Капитала". Во всяком случае не во время короткого пребывания в Казани. Ленин поражал впоследствии способностью читать быстро, схватывая самое существенное налету. Но это качество он выработал в себе умением, когда нужно, читать очень медленно. Начиная в каждой новой области с закладки прочного фундамента, он работал, как добросовестный каменщик. Способность по несколько раз перечитывать нужную и значительную книгу или главу он сохранил до конца жизни. Он и ценил по настоящему только те книги, которые необходимо перечитывать.

Никто, к сожалению, не рассказал, как Ленин проходил школу Маркса. Сохранились лишь кое-какие внешние впечатления, да и то очень скудные. "По целым дням, - пишет Яснева, - он высиживал за Марксом, составлял конспекты, делал выписки, заметки. Трудно его тогда было оторвать от работы". Его конспекты "Капитала" не дошли до нас. Только опираясь на его рабочие тетради позднейших лет можно отчасти восстановить работу молодого атлета над Марксом. Уже свои гимназические сочинения Владимир неизменно начинал с законченного плана, чтобы затем постепенно облечь его доводами и цитатами. В этом творческом приеме выражалось то качество, которое Фердинанд Лассаль метко назвал физической силой мысли. В изучении, если это не механическое зазубривание, тоже заключен творческий акт, но обратного типа. Конспектирование чужой книги есть обнажение ее логического скелета из-под доказательств, иллюстраций и отклонений. Владимир продвигался на трудном пути со свирепым и радостным напряжением, составлял конспект каждой прочитанной главы, иногда страницы, продумывая и проверяя логическую структуру, диалектические переходы, термины. Овладевая результатом, он ассимилировал метод. Он поднимался по ступеням чужой системы, как бы воздвигая ее заново. Все оседало крепко в этой на диво слаженной голове с мощным куполом черепа. От русской политико-экономической терминологии, усвоенной или выработанной им в самарский период, Ленин уже не отклонялся в течение всей остальной жизни. И не из упорства только, - хотя интеллектуальное упорство было ему в высшей степени свойственно, - а потому что уже в ранние годы он делал выбор со строгим рассчетом, продумывая каждый термин со всех сторон, пока тот не срастался в его сознании с целым циклом понятий. Первый и второй тома "Капитала" были основными учебниками Владимира в Алакаевке и Самаре; третий том тогда еще не выходил: старик Энгельс лишь приводил в порядок черновики Маркса. Владимир так хорошо изучил "Капитал", что умел при каждом новом обращении к этой книге открывать в ней новые мысли. Уже в самарский период он научился, по собственному позднейшему выражению, "советоваться" с Марксом.

Перед книгами учителя дерзость и насмешливость сами собой покидали этот алчущий ум, который был в высшей степени способен к пафосу признательности. Следить за развитием мысли Маркса, испытывать на себе ее несокрушимый напор, открывать под вводными фразами или примечаниями боковые галереи выводов, убеждаться каждый раз в меткости и глубине сарказма и благодарно склоняться перед беспощадным к самому себе гением стало для него не только потребностью, но и наслаждением. Маркс не имел лучшего читателя, более внимательного и созвучного, лучшего ученика, более проницательного, более благодарного.

"Марксизм у него был не убеждением, а религией", - пишет Водовозов. - В нем ... чувствовалась та степень убежденности, которая... несовместима с действительно научным знанием". Научна лишь та социология, которая оставляет филистеру неприкосновенным его право колебаться. Правда, Ульянов, по признанию Водовозова, "очень интересовался возражениями против марксизма, изучал и вдумывался", но все это "не с целью поисков истины", а лишь затем, чтобы вскрыть в возражениях ошибку, в существовании которой он был заранее убежден". В этой характеристике верно одно: Ульянов овладел марксизмом, как выводом предшествующего развития человеческой мысли; он не хотел с достигнутой высшей ступени спускаться на низшую; он с неукротимой энергией оборонял то, что продумал и ежедневно проверял; и он относился с предвзятым недоверием к попыткам самодовольных неучей и начитанных посредственностей заменить марксизм другой более портативной теорией.

В области технологии или медицины отсталость, диллетантизм и знахарство пользуются заслуженным презрением. В области социологии они сплошь да рядом выдают себя за свободу научного духа. Для кого теория лишь забава ума, тот легко переходит от одного откровения к другому, или, еще чаще, удовлетворяется окрошкой из всех откровений. Неизмеримо требовательнее, строже и устойчивее тот, для кого теория - руководство к действию. Салонный скептик может безнаказанно потешаться над медициной. Хирург не может жить в атмосфере научных колебаний. Чем необходимее революционеру теоретическая опора для действия, тем непримиримее он охраняет ее. Владимир Ульянов презирал диллетантизм и ненавидел знахарство. В марксизме выше всего ценил дисциплинирующую власть метода.

В 1893 году появились последние книги В. Воронцова (В.В.) и Н. Даниэльсона (Николай-он). Оба народнических экономиста с завидным упорством доказывали невозможность буржуазного развития России как раз в то время, когда русский капитализм готовился взять особенно бурный разбег. Вряд ли тогдашние вылинявшие народники читали запоздалые откровения своих теоретиков с таким вниманием, как молодой самарский марксист. Знакомство с противниками нужно было Ульянову не для одних литературных опровержений. Он искал прежде всего внутреннюю уверенность для борьбы. Правда, он изучал действительность полемически, направляя ныне все выводы против пережившего себя народничества; но никому чистая полемика не была так чужда, как будущему автору 27 томов полемических произведений. Ему нужно было знать жизнь, как она есть.

Чем ближе подходил Владимир к проблемам русской революции, тем больше он учился у Плеханова и тем большим уважением проникался к проделанной им критической работе. Новейшие фальсификаторы истории большевизма пишут о "самозарождении марксизма на русской почве, вне прямого воздействия заграничной группы и Плеханова" (Пресняков), - надо бы прибавить и самого Маркса, эмигранта par excellence, - и делают Ленина основоположником этого доморощенного, истинно русского "марксизма", из которого должны были впоследствии развернуться теория и практика "социализма в отдельной стране".

Учение о самозарождении марксизма, как непосредственного "отражения" капиталистического развития России, есть само по себе злейшая карикатура на марксизм. Экономические процессы отражаются не в "чистом" сознании, во всем его натуральном невежестве, а в сознании историческом, обогащенном всеми завоеваниями человеческого прошлого. Классовая борьба капиталистического общества могла привести в середине XIX столетия к марксизму только благодаря тому, что нашла уже в готовом виде диалектический метод, как завершение классической философии в Германии, политическую экономию Адама Смита и Давида Рикардо в Англии, революционные и социалистические доктрины Франции, взошедшие на дрожжах великой революции. Интернациональный характер марксизма заложен, таким образом, уже в самых источниках его происхождения. Развития кулачества на Волге и металлургии на Урале было совершенно недостаточно для того, чтобы самостоятельно прийти к тому же научному результату. Группа "Освобождение труда" не случайно возникла за границей: русский марксизм появился на свет не как автоматический продукт русского капитализма, наряду со свекловичным сахаром и линючим ситцем (для которых тоже, впрочем, приходилось ввозить машины), а как сложное сочетание всего предшествующего опыта русской революционной борьбы с возникшей на Западе теорией научного социализма. На заложенный Плехановым фундамент встало марксистское поколение 90-х годов.

Чтоб оценить исторический вклад Ленина, поистине нет надобности изображать дело так, будто ему с молодых лет пришлось поднимать своим плугом девственную новь. "Обобщающих работ, - пишет Елизарова, вслед за Каменевым и другими, - почти не было: надо было изучать первоисточники и строить на основании их свои выводы. За эту большую и непочатую работу взялся в Самаре Владимир Ильич". Ничем нельзя больше оскорбить научную добросовестность Ленина, как игнорированием работы его предшественников и учителей. Неверно, будто в начале девяностых годов русский марксизм не имел обобщающих работ. Издания группы "Освобождение труда" представляли уже сжатую энциклопедию нового направления. После шести лет блестящей и героической борьбы с предрассудками русской интеллигенции Плеханов провозгласил в 1889 году на международном социалистическом конгрессе в Париже: "Революционное движение в России может восторжествовать только как революционное движение рабочих. Другого выхода у нас нет и быть не может". Эти слова заключали в себе самое важное обобщение всей предшествующей эпохи, и на этом "эмигрантском" обобщении воспитывался на Волге Владимир Ульянов.

Водовозов вспоминает: "О Плеханове Ленин говорил с глубоким сочувствием, главным образом, о "наших разногласиях". Сочувствие должно было иметь очень яркое выражение, если Водовозов мог удержать его в памяти свыше тридцати лет. Главная сила "Наших разногласий" в том, что вопросы революционной политики трактуются в этой книге в неразрывной связи с материалистической концепцией истории и с анализом хозяйственного развития России. Первые самарские выступления Ульянова против народников крепко ассоциируются, таким образом, с его горячим отзывом о работе основоположника русской социал-демократии. После Маркса и Энгельса Владимир больше всего обязан был Плеханову.

В конце 1922 г. Ленин писал мимоходом о начале 90-х годов: "марксизм, как направление стал шириться, идя навстречу социал-демократическому направлению, значительно раньше провозглашенному в Западной Европе группой "Освобождения труда"". В этих строках, резюмирующих историю развития целого поколения, заключена частица автобиографии самого Ленина: начав с марксистского направления, как экономической и исторической доктрины, он под влиянием идей группы "Освобождение труда", сильно опередившей развитие русской интеллигенции, стал социал-демократом. Только нищие духом могут воображать, будто они возвеличивают Ленина, приписывая его физическому отцу, действительному статскому советнику Ульянову, революционные взгляды, которых он никогда не питал, и в то же время умаляя революционную роль эмигранта Плеханова, в котором сам Ленин видел своего духовного отца.

В Казани, в Самаре, в Алакаевке Владимир чувствовал себя прежде всего учеником. Но как великие художники уже в юности обнаруживают самостоятельность своей кисти, даже когда копируют картины старых мастеров, так Владимир Ульянов в свое ученичество вносил такую силу пытливости и инициативы, что трудно провести разграничительную грань между усвоением чужого и его самостоятельной разработкой. В последний год самарской подготовки эта грань стирается окончательно: ученик становится исследователем.

Спор с народниками естественно перенесся в область оценки конкретных процессов: продолжает ли в России развиваться капитализм или нет? Таблицы фабричных труб и промышленных рабочих получили тенденциозное значение, как и таблицы крестьянского расслоения. Чтобы определить динамику, надо было сравнивать сегодняшние цифры со вчерашними. Так, экономическая статистика стала наукой наук. Колонки цифр таили в себе разгадку судьбы России, ее интеллигенции и ее революции. Конские переписи, периодически производившиеся военным ведомством, призваны были дать ответ на вопрос о том, кто сильнее: Маркс или русская община?

Статистический аппарат первых работ Плеханова не мог быть богат: земская статистика, единственно ценная для изучения экономики деревни, развилась лишь в течение 80-х годов; к тому же издания ее были мало доступны эмигранту, почти начисто отрезанному в те годы от России. Однако же общее направление научной обработки статистических данных было указано Плехановым совершенно правильно. По его пути пошли первые статистики новой школы. Американский профессор И.А. Гурвич, выходец из России, опубликовал в 1888 и 1892 г. два исследования о русской деревне, которые Владимир Ульянов высоко ценил и на которых он учился. Сам он никогда не упускал случая отметить с признательностью работы своих предшественников.

В последние год - полтора самарской жизни статистические сборники занимали почетный угол на рабочем столе Владимира. Большая его работа о развитии русского капитализма появилась лишь в 1899 году. Но ей предшествовало значительное число подготовительных этюдов теоретического и статистического характера, работа над которыми началась еще в Самаре. Уже по одним записям самарской библиотеки, случайно сохранившимся за 1893 год, можно видеть, что Владимир не оставил без внимания ни одного издания, прикосновенного к его теме, шло ли дело об официальных статистических сборниках или об экономических исследованиях народников. Большинство книг и статей он конспектировал, важнейшие реферировал ближайшим товарищам.

Первая дошедшая до нас литературная работа Владимира Ульянова, написанная в последние месяцы пребывания в Самаре, резюмирует вышедшую незадолго до того книгу бывшего правительственного чиновника Постникова о крестьянском хозяйстве на юге России. Посвященная статистической иллюстрации расслоения крестьянства и пролетаризации слабейших его слоев - эти процессы успели особенно продвинуться на Юге, - статья обнаруживает в молодом авторе замечательное умение обращаться со статистическими данными, открывая за деталями картину целого. Легальный журнал, для которого осторожная и сухая по тону работа предназначалась, отверг ее, надо полагать, из-за ее марксистской тенденции, несмотря на воздержание автора от открытой полемики с народничеством. Копия статьи, переданная студенту Мицкевичу, была отобрана у него при обыске и хранилась в жандармских архивах, где открыта в 1923 г. и напечатана через тридцать лет после написания. Этой работой и открывается ныне Собрание сочинений Ленина.

Готовился ли он теперь стать писателем, отказавшись от мыслей об адвокатуре? Вряд ли писательство рисовалось ему в виде самостоятельной жизненной цели. Правда, он был убежденным "доктринером", т.е. с молодых лет понимал, что как светил небесных нельзя наблюдать без телескопа, а бактерий без микроскопа, так на общественную жизнь надо уметь глядеть через стекла доктрин. Но он умел в другом порядке глядеть на доктрину через осколки действительности. Он умел наблюдать, выспрашивать, слушать, подсматривать жизнь и живых людей. И он выполнял эту сложную работу так же естественно, как дышал. Может быть, еще и не вполне сознательно, но он готовился не в теоретики, не в писатели, а в вожди.

Начиная с Казани, он проходил школу у революционеров старшего поколения, поднадзорных и бывших ссыльных. Среди них было немало простаков, остановившихся в развитии и не мудрствовавших лукаво. Но они видели, слышали, пережили то, чего не знало новое поколение, и это делало их, в своем роде, значительными. Якобинка Яснева, сама лет на 9 старше Владимира, пишет: "Я, помню, удивлялась, с каким вниманием и как серьезно Владимир Ильич слушал незатейливые, а иногда и курьезные воспоминания В.Ю. Виттен", старой народоволки, жены Ливанова. Другие, скользя по поверхности, замечали только курьезное, а Владимир, отметая шелуху, отбирал зерна. Он как бы вел одновременно две беседы: одну, открытую, которая зависела не только от него, но и от собеседника, и в которую входило по необходимости много лишнего; и другую, подспудную, гораздо более значительную, которой руководил он один. А зрачки косо поставленных глаз вспыхивали, отражая ту и другую.

Как бы вразрез с Ясневой, Семенов рассказывает: "Владимир Ильич был знаком с Ливановыми, но на их собраниях не бывал и с большим вниманием выслушивал наши рассказы о брюзжании стариков". Мнимое противоречие разъясняется тем, что рассказ Семенова относится к более позднему - на год, примерно - времени. Владимир посещал стариков, пока было чему учиться у них. Бесцельно спорить, повторяя одни и те же доводы и раздражаясь, было не в его характере. Почувствовав главу личных отношений законченной, он твердо поставил точку. Для такого образа действий требовалась выдержка, много выдержки; недостатка в ней у Владимира не было. Но, перестав бывать у Ливановых, он не переставал интересоваться тем, что творится в противном лагере: война требует разведки, а Владимир уже вел войну с народниками. С большим вниманием он выслушивал рассказы, вернее отчеты тех своих единомышленников, которые менее экономно обращались с собственным временем. 22-летний юноша уже обнаруживает здесь перед нами в сфере личных отношений те черты своей маневренной гибкости, которые проходят затем через всю его политическую жизнь.

Не менее замечателен для духовного облика юного Ленина - широкий захват наблюдений. Радикальные интеллигенты в подавляющем большинстве своем жили жизнью кружков, за пределами которых начинался чуждый им мир. На глазах у Владимира не было шор. Его интересы отличались крайней экстенсивностью, сохраняя в то же время способность высшей концентрации. Он изучал действительность везде, где находил ее. Теперь он переносил свое внимание от народников к народу. Самарская губерния была сплошь крестьянской. Пять летних сезонов Ульяновы провели в Алакаевке. Начинать с пропаганды среди крестьян Владимир не стал бы, даже если бы положение поднадзорного не парализовало его в степной глуши. Тем внимательнее приглядывался он к деревне, проверяя теоретические выкладки на живом материале.

Личные связи его с мужиками после короткого хозяйственного опыта были, правда, эпизодичны и недостаточны; но он умел направлять в нужную сторону внимание друзей и использовать чужие наблюдения. Близко стоявший к нему Скляренко служил письмоводителем у мирового судьи Самойлова, который до пришествия земских начальников был полностью погружен в мужицкие тяжбы. Елизаров происходил из самарских крестьян и сохранил связи с односельчанами. Подвергать допросу Скляренко, выстукивать самого мирового судью, ездить с шурином в его родную Бестужевку, часами разговаривать с хитрым и самодовольным кулаком, старшим братом Елизарова, - какой неисчерпаемый учебник политической экономии и социальной психологии! Владимир на лету подхватывал оброненное словцо, вкрадчиво подталкивал рассказчика, чутко слушал, сверлил глазами, посмеивался, иногда по-отцовски хохотал, откидываясь назад. Кулаку лестно было объясняться с образованной личностью, с молодым адвокатом, с сыном его превосходительства, хотя и не всегда, пожалуй, ясно было, чему смеется этот веселый собеседник за чашкой горячего чаю.

Владимир явно унаследовал от отца способность легко разговаривать с людьми разных социальных категорий и уровней. Без скуки и насилия над собой, часто без предвзятой цели, в силу своей неукротимой пытливости и почти безошибочной интуиции, он умел из каждого случайного собеседника извлечь то, что нужно было ему самому. Оттого он так весело слушал там, где другие скучали, и никто из окружавших не догадывался, что за картавой болтовней скрывается большая подсознательная работа: собираются и сортируются впечатления, кладовые памяти заполняются неоценимым фактическим материалом, мелкие факты служат для проверки больших обобщений. Так исчезали перегородки между книгой и жизнью, и Владимир уже в это время начинал пользоваться марксизмом, как плотник - пилой и топором. [...]

Kommentare